[30], что ли?
Хули мне жалеть, набычив рог?
Я хотел бы втихаря на воле
Отрубиться, блин, без задних ног!
Но не в деревянном макинтоше[31]...
Просто массой придавить кровать,
Чтоб не дул сквозняк, не грызли воши,
И не в хипиш[32] жабры раздувать;
Чтобы всю дорогу в бессознанке
Мне про Мурку пели бы менты,
Чтобы дуб шумел, а не поганки...
Просто дайте дуба - и кранты[33].
Маковский во всех подробностях рассказал о своей беде, за что его арестовали и в чём его обвиняли. Флёр возмущался, кричал, что всех выведет на чистую воду, разберётся с виновными, как только выйдет на свободу. Он, правда, не очень был уверен, что это произойдет скоро, но все же, не думал, что задержится тут очень долго. Флёр умел держать слово.
- Ты почему до сих пор не расколол этого – того? Ну, жида старого? Как это: нет улик и свидетелей? Мне твои объяснения не нужны, мне нужен результат. Нет свидетелей? Вон сколько народу шляется по улицам. Каждый может быть свидетелем. Ты что, первый день в полиции? Собрать улики и всё! Понял? Не то я на тебя соберу. Далеко не надо ходить, они у меня в шкафу, под замком давно просятся в дело.
Начальник свирепел всё больше и больше с каждой минутой, с каждой фразой.
- Позор! Безмозглые слюнтяи. Писаки! Я их с г…м смешаю. Они что, хотят выставить меня со смехом на всю Европу, - он не говорил, а причитал, зажигательно, громко и витиевато, но неграмотно, - хотите ударить меня лицом об грязь. Кто писал, я к вам говорю, кто писал эту галематью? Это же слово в слово переписано с «Русского знамени» за прошлый год. Я их загоню к е…й матери в Сибирь, - продолжал неистовствовать полицейский начальник. – Вы все забыли, чем закончились дела Бейлиса в Киеве, в Дубоссарах, в Вильно. Кого сняли, кого повысили, но все были в г…е.
- Но, что делать с газетами? Они орут во все глотки: «евреи», «живодёры», «кровопийцы», «долой»… и чего ещё многого, - робко вставил полицмейстер Рябоконь.
- Какие газеты? Назови.
- «Одесское обозрение», «Новороссийский телеграф», «Буревестник» и ещё…
- Заткнуть им глотки, немедленно, пока я сам не вырвал их с языком, - в сердцах ответил начальник, - они же «прогрессивные», мы их привлекали за печать – «Долой царя», прости Господи.
- Так за деньги могут всё. Из газет приходили с угрозами, - не унимался Рябоконь.
Ему разговоры про гонения на евреев были по душе и он думал, что удастся успокоить начальство.
- Пусть эти угрожающие ублюдки придут ко мне и принесут 10 000 на ремонт православного храма, а то он скоро обвалится на головы молящихся, прости Господи, - бросил в ответ начальник. - А эти жиды от Бродского и Высоцкого, да и ещё кое-кто, уже принесли такие деньги не на ихнюю синагогу, а на храм Божий. Кричать легче, дело делать надо. Где тело мальчика, где труп, где доказательства? Идите и ищите, а то я вас отправлю подальше, бездельники.
- Но Маковский сознался, что он украл мальчика, - не унимался Рябоконь.
- Кто ведёт следствие?
- Заруба.
- Поговори с ним, выясни кто и как.
- Вы же знаете Зарубу.
- Знаю. Он тоже человек. Понимает обстановку.
- Найти немедленно свидетелей и улики.
- И что Вы мне морочите голову с признанием - с ударением «у» ответил начальник. – Если я вас трухану за шкирку, то и Вы сознаетесь, что обокрали церковь. Пошли вон отсудова и закройте дверь с той стороны, - поставил точку начальник.
Полицейские вышли из кабинета, а он сел в кресло, сильно потерев руками затылок. Голова гудела ещё со вчерашнего бодуна, а тут думай, действуй, решай. Вот и из Киева уже телеграф пришёл: «Срочно сообщите дело ритуального убийства мальчика, Варфоломея Стрижака». Что сообщить, когда в деле одни дыры. Кто убил, когда убил, где труп? Убили ли вообще или украли? Одни вопросы. Эта мать - ещё. Это - зверь. И то, звери больше смотрят за детёнышами. Она толком не знает сколько у неё точно детей, как их зовут, где они шлёндрают целыми днями, что жрут, где ночуют? Что за народ.
Полицейскому начальнику невдомёк, что Антонина Стрижак так разволновалась в присутственном месте, что отвечала не впопад на вопросы следователя.
«Главный подозреваемый – Маковский – может быть вором, убийцей? Такой приличный, с виду, человек, богатый, холёный, пользуется уважением среди купцов. Кто разберёт этих жидов, что у них в голове, внутрь не заглянешь. Чернов, вот, тоже вроде, приличный человек с золотой печаткой на пальце, не бедный, жил бы себе и другим не мешал. А он разорвал бы на части всех евреев, сожрал бы их и не поморщился. Он и заваривает всю эту кашу в газетах, можно подумать – цаца большая. А принимать меры нужно. Предводитель одесских монархистов. Ехал бы в свой Петербург, откуда приехал, и бузил бы там. Правда, и он бывает нужным, когда пришлось поприжать студентиков и гимназистов. Шибко они распоясались в смутные годы бунта. Но, слава Богу, девятьсот пятый прошёл. Пожить спокойно не дадут. Печень пошаливает, голова болит, горечь мучает. Завязать придется на время. Как это сделать, когда начальство пьет и тебя заставляет.
- А-а! Ты нас не уважаешь, брезгуешь, зазнался. Большим начальником стал. Так мы тебя быстро понизим и будешь пить с горя с низшими чинами.
Приходится пить наравне, а то и сверх того.
«Почему жизнь так устроена? Окружающие тебя люди так и норовят изменить твою жизнь, научить тебя жить, как им кажется, ты должен жить, но изменить сами себя они не могут и не хотят. Они совершенно точно знают как именно надо жить на свете, только не им самим».
Свиблов сильно отрыгнул, перекрестился и, затянувшись потуже ремнём, оправил мундир и чётким шагом вышел из кабинета.
Дома Анжей и Коваль на своём чердаке никогда раньше не говорили о прошлой жизни, они вообще дома ни о чём не говорили. Вечером, возвращаясь с улицы, где они проводили весь день и в дождь, и в стужу, и в жаркое пыльное одесского лето, уже не было сил о чём-то говорить. Молча грели ужин, молча ели и пили вчерашний кофе и молча ложились спать, каждый на свою кровать. Утром просыпались, грели остатки ужина или варили завтрак с тем, чтобы осталось и на вечер, ели, пили утренний кофе, шли на работу, за которую им ничего никто не платил. Но, когда у них была для полицейского Управления, а ещё лучше, для следственного отдела ценный материал, то им платили 2-3 рубля, которых вполне хватало на завтраки и ужины. Обедали, как обычно, пивом и тем, что приносили с собой «языки». Бывало и буханку свежего хлеба перехватят и чёрствые одесские бублики, оставшиеся не проданными разносчиками бубликов по дворам. Чаще всего перепадало пару вобл, кусок жирной селёдки или целая гора варёных раков, плюс пару литров пива – и день прожили. Но, зато, не улице топтались часами, наблюдая за нужным человеком у ворот дома, у выхода из оперного театра, на Привозе, а то и в общей бане. Они днями подолгу разговаривали между собой о жизни прошлой своей и о многом другом.
- Ну, какой ты Коваль? – с укоризной говорил Анжей, - был ты евреем и евреем помрёшь.
Трудно было Ковалю скрыть, да и не хотелось, от напарника свою национальную принадлежность, особенно в бане. Вместе они прожили уже несколько лет без семьи, без друзей и знакомых. Не было смысла и настроения скрывать. И рассказывал он Анжею длинную и тяжёлую историю своей жизни. Когда Ковалю становилась очень муторно на душе от своих же воспоминаний, Анжей начинал, или вернее, продолжал свой рассказ о своих скитаниях, о красивой богатой жизни детства и юношеских лет. Но когда Коваль