обращаться к малознакомым людям. Иногда он почти терял сознание от стыда, встречая на улице едва знакомого человека, к которому надо было подойти, завести разговор о вещах, совершенно посторонних, абсолютно безразличных, и закончить его небрежным вопросом.
— Не можете ли вы дать мне взаймы на некоторое время двадцать копеек?
Иногда он одерживал над собой невероятную победу: не приставал к людям, которые наверное дали бы ему взаймы и двадцать пять копеек. За комнату он не платил уже три месяца, но выехать из нее не мог, хотя она была для него чрезмерно дорога: куда же ему было податься, да и как это сделать? В течение нескольких последних недель он совершенно не ел горячей пищи, не пил даже противного напитка, называемого чаем, так как не на что было купить керосина. Он съедал только хлебец за двенадцать грошей, если, конечно, ему удавалось достать у кого?нибудь денег. А сколько раз ему приходилось обегать чуть ли не полгорода, чтобы раздобыть эти двенадцать грошей! И сколько раз нехватка двух грошей разбивала все его мечты о покупке хлеба, об огромных кусках его, которые он проглотил бы с такой жадностью.
Обычно он сидел в Лазенках на одной и той же скамейке в самом отдаленном уголке парка. Иногда по этой пустынной аллее прогуливались солдаты с проститутками, но вообще там было тихо и уединенно. Якуб вытягивался во весь рост на скамейке, проглатывал своц.
хлебец, плакал целыми часами, если был в лирическом настроении, или впадал в состояние цинического равнодушия. Приспособиться к тяжелой действительности, где он нередко блуждал ощупью, подвергаясь моральным потрясениям и ударам, мешали прочно засевшие в нем беспомощность и даже боязнь впасть в грех. Он дышал, как после трахеотомии, искусственно введенным воздухом. Часто вскакивал вдруг со скамейки и широкими шагами направлялся… воровать. Дойдя до конца аллеи, он возвращался — не потому, что в его измученном существе просыпалась совесть, а потому что это противоречило его понятиям о чиновничьей добропорядочности. Иногда он срывался с места, чтобы идти работать. Колоть дрова, чистить канавы, убирать нечистоты, развозить уголь!.. Но он возвращался на свою скамейку еще быстрее, ибо твердо знал, что не в состоянии приняться за такую работу. Знал он и то, что его на такую работу не примут. Его учили ut consecutivum’y [3], ставить букву «ять» там, где ей быть полагается, учили немного алгебре, внушали, что одежда является символом человеческого достоинства, — и ничему больше. Одежда была тем внешним признаком, который ставил его выше подонков общества. Он ни единой нитью не был связан с миром трудящихся и эксплуатируемых, а безраздельно принадлежал к миру людей, разъезжающих в экипажах. Теперь же он должен был отречься от самого себя, перестать быть «интеллигентом» и затеряться в массе рабочих и дворников — словом, как бы навсегда погрузиться с головой в болото… И вот он изо дня в день бродил грязный, покрытый вшами, изнуряемый лихорадкой, преследуемый и днем и ночью злым роком.
А в эту ночь в довершение всех бед он не мог даже уснуть. В городе царила полнейшая тишина. Никакие звуки с улицы, никакие шорохи не заглушали звона, стоявшего в ушах и мозгу Якуба. А звон этот все усиливался и был страшен, как грохот воды, ниспадающей по тесным расселинам в бездонную пропасть. Шумные улицы, дворы, каменные стены, неумолчный гул и от-
звуки шагов на тротуарах, дома, где ключом кипела жизнь, — весь этот мир из камня и железа, видимый из открытого окна, вдруг замер, застыл и онемел. Куба чувствовал себя как бы совершенно оторванным от земли, брошенным куда?то в пространство, ему казалось, что он стоит на огромном кладбище, усеянном странными гробницами. Страх охватывал его, словно ледяная воздушная струя, в его душе росла жалость к самому себе. При тусклых проблесках рассвета он отворачивал рукава рубашки, рассматривал исхудалые руки, щупал запавший живот, с грустью думал о том, что желудку нечего переваривать, и плакал горькими слезами над своим отощавшим телом. С глубокой жалостью гладил он свои руки, прощупывал движение крови в венах и со стоном молил: «Ну же, шевелись быстрее, двигайся, действуй!» Ужасное предчувствие смерти пронизало его мозг, как молния прорезает тучу. Он стал с ожесточением ходить по комнате, чтобы заглушить звон в ушах и придать себе мужества. К счастью, где?то вдалеке загромыхала телега по мостовой, послышался стук колес первого извозчика, прозвучал колокольный звон, долетел по росе откуда?то из дальних лесов гудок паровоза. Звон в ушах как?то сразу утих, но не исчезли ни страшные мысли, ни фантастические видения. Около восьми часов утра, после бессонной ночи, голодный Кубусь вышел из дому, намереваясь расположиться в парке раньше обычного. Он хотел быстро прошмыгнуть через сени, чтобы избежать встречи с дворником, но неожиданно услыхал женский голос, принадлежавший особе высокого роста, с лицом, украшенным большим красным носом, стоявшей на первой площадке лестницы:
— Эй вы, пан, как вас там зовут?.. Послушайте! Почему вы не платите мне за квартиру?
— Почему я не плачу за квартиру? — переспросил смущенно Улевич. — За квартиру? Да, конечно… Почему, в самом деле, я не плачу за квартиру?
— Что вы за ерунду плетете? Царица небесная!
— А то, что я заплачу первого числа.
— Какого?
— Первого.
— Но какого первого?
— Какого первого? Я не понимаю, пани, что вы говорите?
— Вы что же, уберетесь наконец отсюда первого или нет?
— Уберусь непременно.
— Так я вам и поверила. Вздор какой!
— Такой вздор, что первого расплачусь с вами.
— Смотрите же, не забудьте!
— Не забуду.
Отделавшись от хозяйки дома, он вышел на улицу и направился прямо в Лазенки. Брюки его совершенно изорвались, а материя от времени так истлела, что расползалась под иглой. Якуб ежедневно кое?как сшивал штанину со штаниной, и в конце концов так называемый шаг его брюк оказался чуть повыше колен. Поэтому, когда Якуб торопился, он проделывал удивительно забавные движения. Он уже совсем привык к своему костюму, но сегодня чувствовал какую?то неприятную усталость и холод, словно по его душе ползла отвратительная скользкая улитка. Всем своим существом он содрогался и невыносимо страдал от этих ощущений. На углу Вспольной улицы и Александровской площади Якуб случайно бросил взгляд на противоположный тротуар и позабыл о своих мучениях.
По другой стороне улицы медленно шел молодой человек с таким загорелым лицом, что в нем сразу можно было узнать деревенского жителя. Кубусь перешел улицу и последовал за этим шляхтичем. Он испытывал чувство, какое должен переживать рабочий, когда он на канате спускается с отвесной скалы, повисая над пропастью, чтобы укрепить тросы над Сен — Готардской железной дорогой. Если его товарищ выпустит из рук конец каната, переброшенный через блок, ну, тогда поминай как звали… Ведь часто человек не может спасти себя сам, и жизнь его всецело зависит от другого человека. Вздохнув еще раз, он догнал загорелого человека.
— Простите… — произнес он, тронув его за рукав, — мне кажется… вы Шина… Валерий…
— Кубусь! Клянусь богом… Кубусь! — вскричал тот.
— Я только сейчас увидел тебя… Я шел по той стороне… увидел тебя, Валерий… как только вышел из дому, — одним духом выпалил Улевич.
— Ты что, болен? Какой ты худой!
— Да так, голова у меня немного болит…
Шина искоса оглядел с ног до головы своего кузена и что?то смекнул. Он взял его под руку и повел в первое попавшееся кафе. Когда они уселись за столиком в уголке и кокетливая официантка, отвернув кран огромной посудины, наполнила два стакана так называемым кофе со сливками, а на самом деле кофейной гущей, разведенной молоком, и плеснула в каждый стакан какой?то гадости, которую выдавали за пенки, Шина нагнулся и спросил шепотом:
— Кубусь, может быть, ты потерял службу?
— О, уже давно…
— Как же ты теперь живешь? Прости, что я спрашиваю, но ты… понимаешь…
— Теперь… — начал молодой человек и умолк. У него задрожали губы, и слезы ручьем потекли по лицу.