Знаменитое «СССР строится» Жида имеет продолжение в предвидении скорого улучшения: «Скоро, я надеюсь, с ростом производства увеличится выпуск хороших товаров»72.
Более чем через десять лет после поездки Жида, в 1947 году, Джон Стейнбек повторит
Через двенадцать лет примерно то же самое напишет о Москве немецкий журналист, а еще через пятнадцать лет на быстрые изменения к лучшему будет надеяться уже исключительно профессиональная «коммунистическая» пресса.
Нечто подобное — а подобному, как и тождественному, надо научиться не доверять больше всего — в таких терминах, как «трудности переходного периода» (переходного к чему? Возможно, к еще большим трудностям? Почему-то такая возможность игнорируется как путешественниками, так и самими строителями), проповедовала местная идеология строительства. Создается такое впечатление, что визитеры собственного будущего не читают текстов своих предшественников и делают свои открытия спонтанно, прямо на месте, забывая, что место-то — заколдованное, поэтому в нем и угнездились их грезы об «избранной родине». Террор создал собственную
Думается, жанр революционного путешествия, возвращения с «избранной родины» со всеми сопровождающими его эффектами отсроченного присутствия не дожил до времени перестройки. Я спрашиваю себя, как судьба Аси Лацис, Бернгарда Рейха, Евгения Гнедина, Михаила Кольцова и миллионов репрессированных людей, не увековеченных в записках знаменитых или ставших посмертно знаменитыми путешественников, отразилась на их коммунистических воззрениях и на эффектах свечения, исходившего из Москвы. Этот жанр не пережил 1939-40 годов, когда обезумевший от пыток Кольцов давал показания на Гнедина, а тот «дрессировал» мух в камере Сухановки. (Да и миф о «великом французском писателе», вытаскивающем головни истины из революционного костра, пережил Андре Жида ненадолго. По словам Р. Барта, он умер в 1945 г.) Во всяком случае, ничего сравнимого с текстами 1917-40 гг. в послевоенный период мы не находим. И хотя, естественно, какие-то фрагменты сложного интертекста «возвращений из СССР» доживают до нашего времени (не надо забывать, что иногда «великим путешественникам» доводилось подписывать довольно древние мифологемы, которые, конечно, переживут жанр «возвращений из СССР»), в целом, в совокупности составляющих (в частности, в необычайно интенсивной связи
Уже «Русский дневник» Стейнбека не укладывается в традицию «возвращений», скорее, он втягивает СССР в орбиту здравого смысла, депатетизирует его. На СССР опробуются постулаты эмпиризма, в нем уже не находят ничего принципиально необычного, непредсказуемого; в общем, там «все, как у людей». «Это будет просто честный репортаж: без комментариев, без выводов о том, что мы недостаточно хорошо знаем…»74
Однако автору не удается удержаться на уровне собственных обещаний, и «непритязательные» выводы в конце книги, в конце путешествия он все-таки делает: «Ну вот и все. Это о том, зачем мы приехали. Мы увидели,
С точки зрения философа, эти выводы не так банальны, как кажется американскому писателю, и не так предсказуемы. Нет ли в них изрядной доли антиципации («мы увидели, как и предполагали»)? Не ликвидируется ли акт лицезрения и просто зрения в агрессивной максиме здравого смысла? Рассмотрим поближе ряд продуктивных тавтологий, которые содержат это начало и этот конец путешествия, их подозрительная зеркальность.
1. Метафизическое содержание легко вычитывается из утверждения «русские люди —
Если вы поняли тот смысл, точнее, тот нонсенс, который приключился с вами в путешествии, если вы почерпнули его у Другого, рассказ о путешествии, дневник, записки, письма, доклад не состоятся, станут невозможны. Без контрабанды этого важнейшего стратегического сырья (смысла) вы ничего не сможете написать, более того, вы ничего не сможете увидеть, у вас не будет «агрегата умозаключений», с помощью которого вообще что-то видят.
Но несомненно и то, что Стейнбек провез в СССР, в Москву другой смысл — американский здравый смысл, рафинированный продукт истории европейской метафизики, редко, впрочем, признающий такое свое родство.
2. «Это будет просто честный репортаж». Обыденная жизнь людей будет как бы невзначай застигнута в многообразии ее проявлений, вне искажающей ее «высокой политики» и прочих высоких материй. (К этому же потом будет стремиться целый сонм журналистов, писателей, эссеистов.)
Здесь предполагается, что в Москве, в СССР можно просто видеть, не мудрствуя лукаво, и, главное,
3. Люди везде «такие же», т. е. имеют природу, которая повсюду более или менее единообразна в своих проявлениях. Это древнейшее метафизическое допущение. (Здесь возникает еще один вопрос: можно ли вообще быть за пределами метафизики, быть ей запредельным? Если все может происходить в пределах метафизики, в ее постоянно ускользающих от самих себя границах, то Москва никогда не возникает в Москве, не контролирует условия своего возникновения. Есть ли кроме маргиналий разума другие маргиналии, которые соприкасаются с ним, но с
4. Может ли у «тотально политизированных» людей существовать быт? Во всяком случае, «возвращения из СССР» указывают на более или менее полную безбытность советских людей, быт присутствует в их жизни как угроза, он появится лишь post factum, в результате «буржуазного перерождения». Здесь авторы «возвращений» проницательней позднейших журналистов, в поисках других,