вглядываться повнимательнее, они ощущают смутную тревогу и тут же отводят взгляд, топя страх в потоке бессвязных мыслей.
Она оборачивается и смотрит на него в упор. Смотрит долго, тоскливо. Да, это она. Он бы ее не забыл. Ее лицо застывает на стыке радости и ужаса. Тугой узел противоречивых чувств. Она отводит глаза и несется по улице. Прочь от него.
Он бежит следом.
Он зовет ее на языке ночи — вой пронзает насквозь вязкий гул толпы.
На 43-й улице людей поменьше. Когда они смотрят, им почему-то становится страшно. Две собаки несутся по тротуару. Лапы стучат по асфальту. Одна убегает, вторая ее догоняет. Обе рычат, обнажая мелкие острые клыки. Они проскальзывают между ног какого-то старого сутенера, на долю секунды их обдает запахом одеколона, смешанным с характерным запахом промежности. Старик шугает их и матерится на весь квартал.
— Погоди! — кричит Тимми.
— Но почему? Зачем? — отвечает она, но людям на улице слышится только скулеж суки в течке. — Почему ты пришел сейчас, через шестьдесят лет?
Он рычит — просит о примирении. Они сворачивают за угол, бегут по зеленым островкам травы, что разделяют Парк-авеню, снова сворачивают за угол, несутся по Лексингтону, как будто вымершему после полуночи, — мимо закрытых витрин магазинов и горок мусора, вверх по потертым ступенькам захудалой гостиницы.
Тесная маленькая комнатушка, грязная, тусклая. Пропахшая гнилью.
Он смотрит. Он видит ее. Сквозь кричащий безвкусный макияж проступает зыбкое сияние их рода. Впалые щеки. Светлые волосы — когда-то блестящие и золотистые, но теперь тусклые, сальные и свалявшиеся — свисают сосульками, закрывая лицо. Лицо очень бледное. Губы яркие, кроваво-алые. Такими губы вампиров бывают после удачной охоты Но у нее это просто помада — дешевенькая помада, которая сразу наводит на мысли об обольщении без соблазна. Духи тоже дешевые, вызывающе едкие. Тугие джинсы в обтяжку. Ярко-красная майка с маленьким беленьким крокодильчиком на крошечной грудке
— Забудь свою горечь, забудь все обиды, — говорит он. — Нас так мало осталось. Я был один слишком долго. Он ждет, что она улыбнется. Но она говорит только.
— Значит, ты тоже в Америке. Все едут в Америку. В страну благоприятных возможностей.
Она смеется. У нее горький смех, безысходный.
— Да, я приехал в начале шестидесятых. Блаженное время детей цветов. — Он смотрит на грязные занавески. Левая — в цветочек, правая — в узорчиках для детской. Космические корабли и симпатявые пушистенькие пришельцы.
— Я неплохо устроилась, правда, — говорит она. — Когда меня убили, когда ты меня превратил… в то, что я есть сейчас, мне было всего семнадцать. У меня было красивое крепкое тело. Так что мне даже не надо думать, как зарабатывать деньги. И пить я могу совершенно спокойно, когда захочу. Потому что меня невозможно вычислить. Кто станет бдеть за клиентами уличных шлюх? Знаешь, мы можем работать вместе. Парни ведь тоже работают на панели. Ты был в Плейленде? Это такой большой зал игровых автоматов, где унитазы прикручены к потолку вверх ногами… типа такая приколка. Вот там очень доходное место. И денежек подзаработаешь, и всегда есть, кого пить.
— Я… хорошо зарабатываю. До того как измениться, я пел. Говорят, мое пение было способно затронуть сердца даже самых суровых правителей. Я пою до сих пор.
Она усмехается. ЕГО взгляд скользит по комнате. По ручке желтого холодильника ползет таракан. Под кроватью валяется чья-то рука. Одна кисть. Вялая, высосанная до капли.
Она приседает и поднимает руку. Рука явно несвежая, трех-четырехдневной давности. Серая, заплесневевшая. Она рассеянно давит ее в руках в надежде выжать каплю-другую крови. Потом, разозлившись, швыряет руку в мусорное ведро, где среди прочего хлама виднеется заскорузлая грязная ступня в рваном черном носке.
— Слушай, — говорит Тимми, — у меня есть деньги. И мне нужен… друг. Пойдем со мной. Так, как ты… так жить нельзя.
— Жить?
— Ты понимаешь, что я имею в виду, — раздражается он.
— Ты пришел слишком поздно. — От нее исходит печаль. Он ее чувствует, эту печаль. Он ее чувствует даже в живых проститутках. — Неужели ты тоже пытаешься меня купить? Ты… который со мной одной крови?!
Он молчит.
— Ты, может быть, голоден.
Он слышит стоны вороватой и торопливой любви — спаривания без чувства и без души. Это отель, где встречаются наспех, украдкой. Здесь любовь продается за пару монет, как банка содовой — в автомате. Она тянет руку и открывает холодильник — в таком тесном пространстве почти не надо ходить. Достаточно протянуть руку. Она вытаскивает пластиковый поддон со свежей человеческой головой и отрезанными пальцами, плавающими в крови.
Его мутит. Но голод уже подступает, безжалостный, неумолимый.
Это был пожилой лысеющий человек. Черная краска стекает в кровь. Остекленевшие глаза за стеклами роговых очков. Охотница подается вперед и жадно лакает кровь из поддона. Тимми не может бороться с собой, он пьет ледяную кровь, впивается в обрубок шеи, где ее больше — крови, — остервенело высасывает кровь из пальцев…
Они утолили жажду. Они пристально смотрят друг другу в глаза. В ее запавших глазах плещется алое удовольствие. Насыщение.
Она говорит:
— Кажется, нам пора познакомиться. Меня зовут Китти Бернс.
— А меня… ты все равно не сможешь произнести мое настоящее имя, но сейчас меня называют Тимми Валентайном. И я до сих пор пою.
Ему отвратительно это жалкое существо.
Почему я позволил ей быть?! Почему?!
Он кричит:
— Как ты дошла до такого? Разве так можно? Ты живешь как гиена, питаешься падалью…
— И ты еще смеешь меня обвинять?! Ты, который выпил мою жизнь?!
Он молчит. Он не знает, что можно на это сказать.
— И потом, — продолжает она, — надо пользоваться достижениями современной техники. Очень трудно найти любовника, которого можно пить по чуть-чуть, пока он не умрет. Разве что силой его держать… А так я убиваю их быстро, режу на порции, и они сохраняются свежими пять — семь дней…
— Ты чудовище! Ты убиваешь без страсти, без чувств!
— Ты говоришь как человек. Мне не нужны никакие чувства… мне нужна только пища!
Он думает: я тоже мог стать таким, как она. Ему ее жалко.
— Теперь этот кошмар закончился, — говорит он. — Пойдем со мной, Китти. В конце концов, мы с тобой одной крови. Когда-нибудь, когда ты пробудешь наедине со своим одиночеством столько же, сколько я, ты, может быть, тоже научишься жалости и сочувствию.
Они летят в облике черных летучих мышей, обгоняя рассвет. Свет солнца больше не причиняет ему ощутимой боли, но он видит, что ей еще страшно. Для нее еще гибельны суеверия, которые она унесла в могилу и с которыми возродилась к нежизни. На углу 42-й и Бродвея их уже ждет лимузин. Они делают круг над машиной, и вот они уже там — на черном кожаном заднем сиденье. Плотные шторы задернуты: день остается снаружи.
Двое глубоких стариков сидят в чайном павильоне постройки восемнадцатого века. Изящное строение из сандалового дерева, украшенное фигурками тепаномов — посланцев небес, погруженных в молитву. Павильон стоит на берегу озера миндалевидной формы, заросшего цветами лотоса и подернутого тонкой пленкой зеленых водорослей. В воздухе пахнет жасмином. Этот павильон привезли сюда из одного древнего города высоко в горах — разобрали по планочкам и