два прелестных и прелестно одетых соблазна.
Но, потеряв с ними оживление и смех, комната стала совсем унылой.
Москва была огромный город, а идти в ней было – некуда...
Муза опять не читала, сняла очки и спрятала лицо в большие ладони.
Даша сказала:
– Глупая Ольга! Ведь поиграет и бросит. Мне говорили, что у него другая где-то есть. И как бы не ребенок. Муза выглянула из ладоней:
– Но Оля ничем не связана. Если он окажется такой – она может оставить его.
– Как не связана! – кривой улыбкой усмехнулась Даша. – Какую же тебе еще связь...
– Ну, ты всегда все знаешь! Ну, откуда ты это можешь знать? – возмутилась Муза.
– Да чего ж тут знать, если она у них в доме ночевать остается?
– О! Ничего! Ничего это еще не доказывает! – отвергла Муза.
– А теперь только так. Иначе не удержишь. Девушки помолчали, каждая при своем.
Снег за окном усиливался. Там уже темнело.
Тихо переливалась вода в радиаторе под окном. Нестерпимо было подумать, что воскресный вечер предстояло погибать в этой конуре.
Даше представился отвергнутый ею буфетчик, здоровый сильный мужчина.
Зачем уж так было его отталкивать? Ну, пусть бы в темноте сводил ее в какой-нибудь клуб на окраине, где университетские не бывают. Потискал бы где-нибудь у заборчика.
– Музочка, пойдем в кино! – попросила Даша.
– А что идет?
– 'Индийская гробница'.
– Но ведь это – чушь! Коммерческая чушь!
– Да ведь в корпусе, рядом!
Муза не отзывалась.
– Тоскливо же, ну!
– Не пойду. Найди работу.
И вдруг опал электрический свет – остался только багрово-тусклый накаленный в лампочке волосок.
– Ну, этого еще...! – простонала Даша. – Фаза выпала. Повесишься тут.
Муза сидела, как статуя.
Не шевелилась Надя на кровати.
– Музочка, пойдем в кино!
Постучали в дверь.
Даша выглянула и вернулась:
– Надюша! Щагов пришел. Встанешь?
51
Надя долго рыдала и впивалась зубами в одеяло, чтобы перестать. Под подушкой, надвинутой на голову, стало мокро.
Она была рада уйти куда-нибудь до поздней ночи из комнаты. Но некуда было ей пойти в огромном городе Москве.
Уж не первый раз тут, в общежитии, ее хлестали такими словами: свекровь! брюзга! монашенка! старая дева! Всего обиднее была несправедливость этих слов. Ка-кая она была раньше веселая!..
Но легко ли дается пятый год лжи – постоянной маски, от которой вытягивается и сводит лицо, голос резчает, суждения становятся бесчувственными? Может быть и вправду она сейчас – невыносимая старая дева?
Так трудно судить о себе самой. В общежитии, где нельзя, как дома, топнуть ножкой на маму – в общежитии, среди равных, только и научаешься узнавать в себе плохое.
Кроме Глеба уже никто-никто не может ее понять...
Но и Глеб тоже не может ее понять...
Ничего он ей не сказал – как ей быть, как ей жить.
Только, что – сроку конца не будет...
Под быстрыми уверенными ударами мужа оборвалось и рухнуло все, чем она каждый день себя крепила, поддерживала в своей вере, в своем ожидании, в своей недоступности для других.
Сроку – конца не будет!
И значит, она ему – не нужна... И, значит, она губит себя только...
Надя лежала ничком. Неподвижными глазами она смотрела в просвет между подушкой и одеялом на кусок стены перед собой – и не могла понять, и не старалась понять, что это за освещение. Было как будто и очень темно – и все же различались на знакомой охренной стене пупырышки грубой побелки.
И вдруг сквозь подушку Надя услышала особенный дробный стук пальцами в фанерную филенку двери. И еще прежде, чем Даша спросила: 'Щагов пришел.
Встанешь?' – Надя уже сорвала подушку с головы, спрыгнула на пол в чулках, поправляла перекрученную юбку, гребенкой приглаживала волосы и ногами нащупывала туфли.
В безжизненно-тусклом свете полунакала Муза увидела ее поспешность и отшатнулась.
А Даша кинулась к люд иной постели, быстро подоткнула и убрала.
Впустили гостя.
Щагов вошел в старой фронтовой шинели внакидку. В нем все еще сидела армейская выправка: он мог нагнуться, но не мог сгорбиться. Движения его были обдуманны.
– Здравствуйте, уважаемые. Я пришел узнать, чем вы занимаетесь без света, – чтоб и себе перенять. Подохнуть с тоски!
(Какое облегчение! – в желтом полумраке не были видны опухшие от слез глаза.) – Так если б не сутемки, вы б, значит, не пришли? – в тон Щагову ответила Даша.
– Ни в коем разе. При ярком свете женские лица лишены очарования.
Видны злые выражения, завистливые взгляды, – (он будто был здесь перед тем!), – морщины, неумеренная косметика. На месте женщин я б законодательно провел, чтобы свет давался только вполнакала. Тогда бы все быстро вышли замуж.
Даша строго смотрела на Щагова. Всегда он так говорил, и ей это не нравилось – какие-то заученные выражения.
– Разрешите присесть?
– Пожалуйста, – ответила Надя ровным голосом хозяйки, в котором не было и следа недавней усталости, горечи, слез.
Ей, наоборот, нравились его самообладание, снисходительная манера, низкий твердый голос. От него распространялось спокойствие. И остроты его казались приятными.
– Второй раз могут не пригласить, публика такая. Спешу сесть. Итак, чем вы занимаетесь, юные аспирантки?
Надя молчала. Она не могла много говорить с ним, потому что они поссорились позавчера и Надя внезапным неосознанным движением, с той степенью интимности, которой между ними не было, ударила его тогда портфелем по спине и убежала. Это было глупо, по-детски, и сейчас присутствие посторонних облегчало ее.
Ответила Даша.
– Собираемся идти в кино. Не знаем, с кем.
– А – какая картина?
– 'Индийская гробница'.
– О-о, непременно сходите. Как рассказывала одна медсестра, «много стреляют, много убивают, вообще замечательная картина!»
Щагов удобно сидел у общего стола:
– Но позвольте, уважаемые, я думал у вас застать хоровод, а тут какая-то панихида. Может быть, у вас не все гладко с родителями? Вы удручены последним решением партбюро? Так оно к аспирантам, кажется, не относится.