старался обходить стороной. До сих пор, мне виделась только Шурка, — пусть постаревшая, одряхлевшая, пусть немощная, больная, — но в сущности своей именно та Шурка, что плясала с Рулецким, что пела на сцене в парке, та, с которой мы так глупо и жадно занимались любовью в последние дни июля. И вдруг она исчезла, исчезла совсем, без следа, канула в пропасть минувшего, а чёрная, девяностолетняя Петровна снова объявилась в городе, — словно и не уходила никуда.
— Ба… бабушка… — сказал я робко.
— Ну! внучек! Дождалась-таки! — гордо усмехнулась она. — Вези домой меня, пока не померла тут, у тебя на руках.
Чтобы просто проводить её до дому пешком, — об этом и речи быть не могло: слишком далеко, а ходить она могла в час по сто метров, — не больше. Следовало, значит, договариваться со Славиком. Славик по телефону долго раздумчиво мычал, что-то бормотал себе под нос, высчитывая свободный день, и в конце концов назначил переезд на следующую неделю. Теперь мне было страшновато оставаться в одной квартире с Петровной: слишком уж чужой и неласковой стала она. Впрочем, старение продолжалось и бабка моя с каждым днём теряла силы, темнела и замыкалась в себе. Когда Славик, наконец, явился, она без посторонней помощи и с дивана встать не смогла.
Славик взял Петровну под левую руку, а под правую и мы пошли. Спуск по лестнице с седьмого этажа был настоящим испытанием: на каждой площадке приходилось останавливаться и ждать, пока она отдышится, на ступеньках ноги её заплетались, — в конце концов, Славик взял её на руки понёс — медленно, осторожно, приговаривая вполголоса: «Ох, лестницы не вижу, ох сейчас загремим!» Но не загремели, вышли на улицу, где стоял уже не старый Опель а какой-то новёхонький, навороченный внедорожник, странный гибрид катафалка с БТР, — последнее славиково приобретение, купленное, видимо, на доходы с Лариски Могилянской. Кое-как мы усадили Петровну в этот броневик, Славик сел за руль, взглянул на меня виновато, — стыдно ему, что ли было за свою обновку? — потом радостно хлопнул по баранке ладонями и нажал на газ. Поехали. Петровна сидела на заднем сиденье и внимательно смотрела в окно; почему-то вид города взволновал её. Особенно она распереживалась, когда мы ехали по плотине: оттуда хорошо виден тот чёрный, лобастый камень, с которого мы когда-то ныряли в студёную свирскую воду.
— Прощается! — громко сказал мне Славик, ни мало не заботясь о том, что Петровна его услышит. И она услышала и заворчала:
— Твоё какое дело, толстый? Прощаюсь, да не с тобой!
— Что она там клокочет? — удивился Славик. — У неё что, язык отказал уже?
Странно: раньше Славик хорошо понимал её старушечье бормотание, а я нет, — теперь наоборот. От чего это зависит?
Железнодорожный переезд. Улица Урицкого. Далее — Валькин Огород, — надо проехать домов двадцать… пятнадцать… пять… приехали.
Я долго возился, открывая тугой замок в калитке. Потом ещё более тугой — во входной двери. Славик в это время старательно вёл Петровну по деревянным мосткам, проложенным через совсем заросший за лето двор. Тонкие, длинные стебли травы густо торчали и сквозь щели между досками мостков.
Почему-то на этот раз в сенях у Петровны стоял острый запах свежих оладий, — я даже подумал, не похозяйничала ли тут баба Лена, — но оказалось, нет, — глюк. Обонятельная иллюзия. Зато в комнате было свежо, чисто и солнечно. Мы вдвоём ввели Петровну в комнату, усадили на стул с чёрной клеёнчатой спинкой, украшенной густой сетью трещин, точно старинный шедевр капелюрами. Славик отошёл на два шага, посмотрел как сидит Петровна на этом стуле, — придирчиво так посмотрел, словно художник на своё полотно: вроде держится бабка, не падает.
— Ну так… — сказал. — Я пошёл. Пойду я, раз такое дело. Вроде всё в порядке, да? Моя помощь больше не требуется? Или… Дроныч, тебя не подкинуть до города?
— Не надо, — ответил я. — Я тут пока посижу.
— Ну-ну! За сим позвольте откланяться!
Я остался рядом с Петровной. Кажется, она меня не замечала. Она смотрела перед собой и не шевелилась. Рука её — чёрная, задубевшая, — лежала на чистой белой скатерти, вторая покоилась на колене. Тикали часы. Кажется, баба Лена всё же бывала здесь, — кто бы иначе их заводил? Верно, верно: ведь когда Петровна отсюда уезжала, здесь не было такой хрустальной, умиротворяющей чистоты, — запущенная была комнатка, хозяйка по старости лет уборку производила вполне условно…
— Петровна! — сказал я.
Она не ответила, не повернулась.
— Слушай, Петровна… Продукты — видишь? — вот здесь, в пакете. На неделю тебе хватит, потом ещё завезу. За свет, за квартиру — за всё заплачено, не волнуйся. Что ещё?.. Телефона у тебя нет… И у бабы Лены тоже нет… Ну, я к тебе через день буду заходить… Слышишь?
Она не пошевелилась. Я пригляделся: да нет, живая. Конечно, живая. И я засобирался, как Славик:
— Ну, так… Я пойду, пожалуй. После завтра зайду, ага? Всё, пока!
И выскочил в сени. Она так и не пошевелилась. Но потом, пробегая по мосткам через двор, я увидел, как она смотрит мне вслед через мутное окошко, словно душа с того света, — бледный, чуть различимый образ. И помахала мне рукой — чуть-чуть пошевелила ладонью.
Я не ответил, отвернулся, пошёл. И налетел на бабу Лену. С испугом она смотрела мне в глаза, хотела что-то сказать, но не могла, и только показывала рукой в сторону чёрного дома.
— Да, — сказал я. — Привезли. Она там. Такая же, как прежде, не молодая.
Баба Лена сразу успокоилась, и, пробормотав: «Ну и слава Богу!..» отправилась по своим делам.
33
А я пошёл домой пешком. Километров шесть-семь, — не далеко, в сущности, тем более август. Жары нет, воздух спокоен и мягок, как молоко в чашке. Я шёл прямо по проезжей части, — по лужистой грунтовке Валькина Огорода, и все водители нечастых здесь автомобилей старательно объезжали меня, признавая за местными пешеходами право ходить, где им вздумается.
Прочий народ ходил по тротуарам, по дощатым панелькам, скрытым за кустами акации. Какой умник придумал сажать акацию в северных городах? — эти колючки нам не идут: сажали бы лучше сирень или черёмуху…
Постоял на железнодорожном мосту, взглянул ещё раз на Петровнин дом и с удивлением увидал белый пушистый дымок над его трубой. Холодно бабке стало? Еду готовит? Во всяком случае, жива…
И дальше, дальше, через плотину, в гору, по крутой бетонной лестнице, на которой и молодые срывают дыхание, где в трещинах между старыми ступенями растёт розовый клевер, а толстые, низенькие перила тонут в густом иван-чае и сохнущей, бурой крапиве, и город скрыт за бестолковой, взлохмаченной щетиной ивняка. И вдруг впереди небо, крыши домов, городская улица, — я забрался-таки на один из свирских холмов, и не давая себе времени отдышаться после крутого подъёма, быстро зашагал в сторону площади Речников. Но на самой площади я вдруг круто развернулся и двинул обратно.
Я шёл городом, я возвращался к реке. Мне нужна была река: именно сейчас, ни минутой позже. Что- то кончилось в жизни, что-то пресеклось, что-то невозвратимо кануло в прошлое: теория биорезонанса, мой лучевик, Петровна старая, Петровна молодеющая, Петровна вновь бредущая к старости… Всё это уже не моё, на всё это я отныне смогу смотреть, как сквозь мутное стекло, — и только, и не более того, — и с каждым днём стекло будет всё более мутным, пыльным, непроглядным, — и я ничего не смогу с этим поделать. Душа моя трепетала, созерцая мощный водоворот времени: год за годом, по кругу, по кругу, — но круги с каждым разом сужаются и сужаются, пока не сойдутся в одной точке, в вечности. Только река, спокойная, мирная, вечная могла утешить меня, рассеять страх перед неведомым, показать иную, не точечную вечность.
Я смотрел на людей, на встречных, на стоящих поодаль, я оборачивался на тех, кто шёл следом за мной, я всматривался в лица беседующих, я заглядывал в глаза одиноких. Господи, есть ли в мире что-то