Рэндольф Херст, сын калифорнийского сенатора-миллионера. Херст требовал от редакторов писать и издавать газету так, чтобы ее могли и хотели читать полуграмотные эмигранты, невежды, обитатели городского дна, подростки – одним словом, все, – Пастухов в то же самое время завоевывал симпатии лакеев, горничных, кучеров, прачек, кухарок, лавочников, мелких ремесленников, купечества средней руки. У Пастухова писали Владимир Гиляровский и Влас Дорошевич, у Херста – Марк Твен и Джек Лондон, и в бесконечной погоне за успехом, за тиражом, за популярностью у читателей было какое-то подобие спорта, вроде стремительно входящего в моду футболя, где игроки равно пользуются и силой, и выносливостью, и финтами отменной хитрости. Теперь же, ах, теперь, былые правила и привычки были в один момент обвалены: сенсационность стремительно становилась обыденностью. Тиражи взлетели до небес при первой информации о пришельцах из будущего, газеты рвали из рук у продававших их на улицах мальчишек, казалось – вот оно, счастье издателя, вечная сенсация, – но те, кто полагал подобным образом и решил отдыхать от ежедневной тяжелейшей погони за новыми скандалами, вкушая манну небесную после аккредитования своих корреспондентов вначале при московской электротехнической конференции, затем при петербургском съезде физической и технической науки, – и дойдя, наконец, до ожидания открытия еще и химического съезда, – внезапно обнаружил для себя, что читатель пресытился бурным потоком того технического совершенства, которое сулило будущее. Кто из владельцев газет не сумел или не успел понять этого, тот обнаруживал газету нераспроданной, долги перед кредиторами росли, имущество уходило в заклад и с торгов – и полнейший крах приближался со всей неотвратимостью.
Но подлинные газетные короли и теперь не теряли сметки и предприимчивости.
Пусть сведения о будущих успехах химии были не интересны теперь массовому читателю, а сведения об опытах Кюри, о неудачной попытке Беккереля создать сверхмощный «атомный динамит» из нитроглицерина и урановой руды, равно как и введение Австро-Венгрией запрета на экспорт уранита из Иоахимсталя, были старательно скрываемы от посторонних военными министерствами и контрразведками, – но сознание читателя газетчики с легкостью будоражили невиданной ранее массовой манифестацией московских гимназисток-суфражисток в брюках и гигантским парадом Ку-клукс-клана в Вашингтоне под лозунгом «Белый дом не будет черным».
Высылка австрийского консула Геккинга-о-Карроль, награждение германского посла в Великобритании Гатсфельд-Вильденбурга, отзыв британского посла в Петербурге Скотта и скандал вокруг французского посла в Лондоне Камбона – эта крохотная надводная часть айсберга большой борьбы Петербурга, Берлина, Вены, Парижа, Лондона оставалась совершенно незаметной на фоне статей, живописующих подлинную охоту, начатую на анархистов, которую те парировали бросанием бомб, стрельбой из револьверов и попытками захвата зданий.
Невнятные слухи о субсидировании военно-морским ведомством Северо-Американских Штатов опытов Теслы по созданию электрического лучевого оружия, сравнимого по силе с падением метеорита, смешивались со столь же невнятными слухами о строительстве в Германии гигантской лучевой пушки Рентгена и перекрывались новостями о новом стремительном росте интереса к роликовым конькам и скейт-рингам и обвинениями устроителей скейт-рингов в том, что под видом спорта и отдыха будущего они популяризируют места для сведения молодежью случайных и зачастую неблагопристойных знакомств.
В марте газеты Херста сообщали о том, что Марте Плейс, приговоренной к смертной казни на электрическом стуле за убийство падчерицы, из соображений благопристойности электрод прикрепили на щиколотке, сделав разрез на платье, а в августе у Пастухова писали о скандализировании публики поэтической лекцией Зинаиды Гиппиус о минимализации женской юбки как первом шаге к эстетическому идеалу женщины будущего и татуировании поясницы как особом символе экстатической любви. С разницей в какую-то пару недель в газетах оповестили о приезде в Россию британского писателя Уэльса, чей роман «Машина времени» достиг невероятной популярности, о большом открытом письме Жюля Верна, лишенного, увы, возможности приехать и звавшего потомков к себе в Амьен, и о невероятном скандале, происшедшем на встрече с Львом Толстым, которого огорошили известием о том, что его книги всем надоели еще в школе и что его внучка гораздо лучше…
В то самое время, когда Уэльс купался в лучах славы, а Толстой, отбрасывая проповедовавшиеся им ранее идеи всепрощения и любви к ближнему, писал статью, преисполненную гневом в адрес столь оскорбивших его потомков, и ратовал за решительное противостояние грядущему забвению ценностей, когда на юге Африки началась война, а москвичей более интересовала отставка Великого князя Сергея Александровича с поста генерал-губернатора, с назначением его, похожим на ссылку, в Эстляндскую губернию, когда германская полиция сбилась с ног, разыскивая среди художников будущего канцлера по фамилии то ли Гитлер, то ли Шикльгрубер, а российская в Вильно писала отчет о «застрелении» во время задержания особо разыскивавшегося политического преступника Дзержинского, пытавшегося после побега из ссылки укрыться у своих родственников баронов Пиллар фон Пильхау, – в это самое время в Петербурге, в нумере третьем по Театральной улице, в здании Консерватории Санкт-Петербургского отделения Императорского русского музыкального общества, профессор Глазунов и преподаватель по классу трубы Гордон слушали фонограф.
На широком, чуть одутловатом лице профессора все время заметно подергивалась жилочка у глаза, кроме того, он время от времени с тяжелым вздохом прижимал ладонь к виску, словно у него была сильная мигрень, а сидевший рядом Гордон всего лишь изредка морщился, как от зубной боли, – впрочем, это объяснялось тем, что он уже слышал все это ранее. Наконец запись закончилась, из трубы стало слышно только одно шипение, щелчки и скрипы, – и Александр Бернгардович с видимым облегчением на лице поспешил остановить вращение валика фонографа и отвести иглу.
Пока он делал это, профессор Глазунов сидел еще в некотором оцепенении, все так же потирая висок, потом медленно проговорил:
– Знаете, Александр Бернгардович, когда раздались первые звуки этой… этого… я подумал было, что это обычное для фонографа плохое качество звука, несравненно худшее, чем у граммофона, но потом, когда я понял… да, понял… Но как же это?..
– Александр Константинович, насколько мне стало известно, репортер «Одесских новостей», писавший о конференции ученых, запомнил там эту, если можно так сказать, мелодию, и напел ее шутки ради в не слишком трезвой компании, где был агент по продаже фонографов. И вот теперь эти валики вовсю расходятся среди молодежи юга…
– Нет, вы не поняли, – Глазунов, наконец, полностью пришел в себя, – как это вообще может считаться музыкой? Это же дичайшая какофония, ослиный рев, этот… этот… – он посмотрел на картонную коробку валика, – «Рамменд-ауф-дерштайн или Наехал на камень». «спрашивайте в магазине колониальных товаров у Иосифа Вайсбейна»… какой ужас, этот десяток контрабасов и турецких барабанов как будто пытаются проиграть Вагнера от конца к началу! Рахманинов пытался написать симфонию в некоем новом духе, духе будущего – но полный провал привел к тому, что сейчас он излечивает нервное расстройство. А ведь подлинные безумцы – это не он, это те, кто меняет настоящую музыку на варварский ритм и какофонию, а пение Шаляпина или Собинова – на дикие крики!
Александр Бернгардович Гордон покачал головой. Как и некоторые другие, он полагал, что причиной провала и нервного расстройства Рахманинова было неудачное дирижирование именно самого Глазунова, – но заговорил об ином:
– Страшно даже представить, что может ожидать музыкальную культуру далее. Неужели же дойдет до того, что подобное станет популярно не только у падкой на все новое молодежи? Неужели валики фонографа и граммофоновые диски с подобным вытеснят все остальное? Нет, нет, это невозможно, это также невозможно, как если бы мой лучший ученик Яков Скоморовский, который и привез мне, вернувшись от родителей, этот валик, как если бы он вместо прекрасной классической музыки исполнил на своей трубе нечто разэдакое, да еще и за компанию с каким-нибудь окаменелым Вайсбейном…
В тысяче же трехстах верстах южнее, в славном губернском городе Харькове, два довольно молодых человека, хотя и любящие музыку, но не ставившие ее превыше всего на свете, чувствовали себя куда как лучше – сидя за круглым столом с гнутыми ножками на частной квартире в окрестностях Каплуновской площади, они беседовали на увлекательнейшую для них тему и с удовольствием неспешно пили коньяк. Старшему недавно исполнилось двадцать девять, младший был на три года моложе, и хотя и были они братьями не по крови, а по духу, но во внешности их было немало схожего – у обоих были чуть вытянутые