тебя тошно!.. Оботри сопли-то!..
— Ты мне про жану не говори… не вспоминай! — закричал он вдруг, ударяя кулаком по столу. — Не вспоминай!..
— О, как страшно!.. Испугал!.. Тише, военный!.. Что та-ка твоя жана за барыня?..
— Убью! — заорал Левон и сшиб со стола кулаком бутылку на пол. — За-а-душу!..
— Ах ты, пес слюнявый! — вскочив с места, в свою очередь завизжала Юдиха. — Ты чего ж это посуду-то бьешь, а? Выжрал дарма — скандальничать, приставать… аль я какая, а? Да я тебя засужу, чорта!.. Отдавай деньги, лошак!
— Каки деньги? За что? Вот чего не хошь ли? Сво-о-ло-чи! Кустовки проклятые… зауголки!
Он поднялся и, шатаясь из стороны в сторону, точно его кто толкал то в один бок, то в другой, пошел к двери.
— Ах ты, дьявол косматый!.. Чортушка! — завопила Юдиха и ударила его обеими руками изо всей силы сзади в спину.
Он ткнулся вперед, стукнулся головой о дверь, отшиб ее и вылетел на мост…
— Вот тебе, чорту, за это! — закричала Юдиха, ткнув его ногой в бок. — Всякой придет, лается!.. Иди, пока цел, а то, истинный господь, изворочаю поленом до смерти и в ответе не буду… Косматый чорт! Я вить тебе не жана далась!..
Левон поднялся и, не обращая на нее никакого внимания, бормоча что-то под нос, шатаясь, вышел на улицу.
X
Солнце село… смеркалось… было совсем тихо…
Из-под горы в деревню гнали скотину… Голодные овцы бежали впереди, останавливаясь, тараща удивленные глаза, и блеяли жалобными, точно плачущие дети, голосами. Бабы закликали их по дворам: «Барашк, барашк, барашк!» И громко и отчетливо раздавались их голоса в чистом и чутком воздухе.
Левон шел среди улицы в гору, кидаясь из стороны в сторону, точно играл в жмурки, стараясь поймать кого-то… бормотал про себя… останавливался., приплясывал… пел:
привлекая на себя общее внимание бывших на улице баб и ребятишек.
Придя домой, он молча с трудом залез на печку, лег там, уткнувшись головой в задний угол к трубе, и сейчас же уснул.
Видя его в таком состоянии, Агафья ничего не сказала. У нее точно что-то оборвалось и похолодело внутри. Она тихо и горько заплакала, сознавая и как будто чувствуя, что на нее и на мужа благодаря ей надвинулось, как черная туча, огромное, непоправимое, злое горе…
Плача, с опухшим, избитым лицом, постаревшая и осунувшаяся, начала она «убирать» скотину. Привычное дело, которое она «обвертывала круг пальца», не спорилось теперь и валилось из рук.
Все ее хозяйство: корова, лошадь, теленок, овцы, куры, все эти плошки, ложки, лоханки, чугуны, ухватья, — все как-то сразу отошло от нее, сделалось чужое, ненужное…
— Господи, батюшка, господи, батюшка! — с каким-то ужасом шептала она, толкаясь, как круговая овца, по двору. — Что ж теперича будет-то?.. Что я наделала-то?.. Что я, сука, наделала-то? Не нужна я теперича ему… попротивела я ему… Опоганил меня, разбойник… разлучил с мужем… разбил закон, мошенник!.. О, господи, батюшка! О, господи, батюшка! Не верит он мне… думается ему… И зачем я, дура, сказала?.. Молчать бы мне!.. Как жить-то теперича, господи! Руки на себя наложить… в удавку лезть?.. А мальчика-то?.. А Спирька-то на кого останется?.. Царица небесная, матушка, вразуми, услыши!.. Заступница, матушка!..
А Спирька, тоже с опухшим от слез лицом, ходил за ней «по пятам», не отставая, повторяя сквозь слезы жалобным голосом:
— Мамка, об чем ты?.. Родная, не плачь! Мамынька, не плачь!
Глядя на него, Агафье делалось еще тошнее и мучительнее.
Управясь кое-как по хозяйству, подоив лягавшуюся, худую, доившуюся только тремя сиськами корову, попоив теленка, она «вздула» огонь и начала стелить на полу постель для Спирьки. Ей хотелось уложить его пораньше. Она боялась, что храпевший на печке муж проснется, слезет и, злющий, с похмелья, начнет лаяться, и тогда уже мальчишку не уложить.
— Садись, сынок, — сказала она, сделав постель, — поужинай… похлебай щец да и ложись…
— А ты-то? — спросил Спирька. — И ты ложись!..
— И я лягу… уберусь вот… спасуду вымою… лягу.
Она достала из печи горшок, налила в чашку щей, поставила на стол, достала ложки, отрезала хлеба и сказала:
— Садись, похлебай…
Они сели за стол и стали «хлебать» серые, пустые, противно пахнувшие и уже успевшие остыть щи…
Агафья ела мало. Она делала только вид, что ест, а на самом деле ей «кусок не шел в глотку». Она слушала храп мужа, и сердце у нее замирало от мысли, что будет ночью, когда он проснется… Спирька, глядя на мать, тоже ел плохо.
— Не хотца! — сказал он, хлебнув несколько ложек.
— А молочка дать?
— Не хотца.
— Ну, как знаешь… разувайся… молись богу… ложись…
— А ты со мной ляжешь? И ты ложись…
— Лягу, лягу… молись…
Спирька разулся и, встав перед иконами, начал молиться. Агафья встала позади его на коленки.
— Ну, батюшка, — сказала она, сдерживая подступившие к горлу слезы, — помолись, сынок… Ох, царица небесная, заступница!
— «Во имя отца и сына и святого духа, аминь», — зачастил Спирька и продолжал без передышки: — «Богородица, дева, радуйся, благодатная Мария, господь с тобою! Благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего…»
Он замолчал, позабыв, как дальше…
— «Яко спаса ро…» — шепнула Агафья.
— «Яко спаса родила еси душ наших!» — докончил Спирька. И безостановочно, торопясь, в один тон продолжал: — Господи, помилуй тятьку, мамку, хресного, хресную, всех сродников, всех православных хресьян. Аминь.
— Поклонись, сынок, в землю. Ну, Христос с тобой… ложись… спи…
Спирька лег и прикрылся дерюжиной…
— Иди, мамк, ко мне, — сказал он. — Я без тебя не лягу.
— Сейчас я… О, господи!.. Уберусь вот только…
Она смахнула со стола, убрала чашку, ложки, хлеб и, притушив в лампочке огонь, так, как была, не раздеваясь, легла рядом с ним, обняв его правой рукой.
— Спи, родной, — сказала она, — не думай… андел господний к тебе ночью придет… Цветов тебе принесет… маку.