страшная, пришедшая ей давно в голову мысль: как бы избавиться от него, как бы уничтожить его, как бы сделать так, чтобы освободиться от н_е_г_о, до прихода из больницы мужа.
Как надо сделать это, она не знала. Спросить, узнать у кого-нибудь — нельзя. «А тебе, скажут, на что это знать? Аль сама хочешь так сделать?»
Слыхала она, что бывают выкидыши от тяжелых подъемов, оттого, что «ежели вот спрыгнешь откуда-нибудь».
Она старалась поднимать все, что ей не под силу, все тяжелое… огромный ушат воды за ушки, огромную вязанку сена…
Но ничего не помогало. Он стучал все чаще и сильнее и настойчиво говорил:
«Вон он я… здесь… жив!..»
Тогда она принялась за другое: принялась за прыганье…
Проделывала она это обыкновенно поздно вечером, когда уже давно засыпал Спирька и когда на деревне погасли огни, все ложились спать и делалось тихо.
Она зажигала фонарь, выходила на двор, плотно прихлопнув за собой дверь, вешала фонарь на нарочно вбитый для этого в столбе гвоздь и с каким-то страхом, пугливо оглядываясь и прислушиваясь, приставляла с высоко лежавшего накопившегося за зиму навоза к переводу лесенку, лезла по ней на этот перевод и прыгала с него вниз…
При слабом, трепетном свете фонаря, освещавшем не весь двор, а только небольшой круг посредине, с какими-то удивительно таинственно и мрачно ложившимися трепетными от этого слабого света тенями, от мрака, стоявшего по углам, она, делавшая свое безумное дело, была необыкновенно страшна, как какая- нибудь сказочная колдунья, проделывающая что-то дикое, невероятно страшное.
В полосу света, выставив свою рыжую с белым пятном на лбу голову, глядела на нее большими, мокрыми глазами корова, которая как-то задумчиво пережевывала жвачку и шумно вздыхала.
В углу, в огороженном месте жались друг к дружке, тараща на свет глаза и топорча ногами, испуганные, любопытные овцы.
Каждый раз, забравшись на перевод, прежде чем прыгнуть, Агафья крестилась и шептала: «Господи, благослови», и тогда уже прыгала.
А о_н через самое короткое время, точно угадывая ее мысли, стукался и говорил ей этим свое обычное:
«Вон он я… жив!..»
XX
После пасхи, в апреле, на Фоминой, когда сошел весь снег, когда прошли говорливые, полые вешние воды, когда прилетели журавли и стояли необыкновенно теплые, солнечные дни, выписался из больницы Левон и пришел домой.
В больнице он похудел, оброс, сделался угрюмым и глядел волком.
В последний раз Агафья была у него в больнице в благовещенье и с тех пор, даже и на пасхе, не была там.
Приход домой не вызвал в нем никакой радости. Напротив, все ему стало казаться как будто каким-то не своим, ненужным и совсем неинтересным.
Да и хозяйство за всё это время, пока он «гулял» до больницы, пока лежал в больнице, опустилось и всё — и двор, и стройка, и скотина — всё глядело убого, худо, бедно, печально.
Сама Агафья ходила, «как помешанная», и пугала своим видом. Она избегала мужа, и он избегал ее.
Он не мог равнодушно и спокойно видеть ее огромный теперь живот и весь содрогался и холодел, и скрипел зубами от муки, видя ее в таком положении. После Фоминой, на «жен-мироносицкой», в понедельник выехали пахать. Выехал и Левон.
Погода стояла чудесная — теплая, солнечная. От земли шел пар, и она точно дышала. Весело и радостно было в поле!
— В борозду! Ближе, ближе! — кричали на лошадей пахавшие на своих полосах мужики.
За плугом, по только что отвороченным пластам земли ходили белоносые грачи, вороны, галки, скворцы, собирая червей. В воздухе заливались жаворонки и иногда высоко пролетали журавли… Все было радостно, весело и ново.
Нерадостен был только Левон, и невесело у него было на душе. Черная, злая мысль, жгучая и нестерпимая, сверлила его мозг.
«Пашу вот, — думал он, идя за плугом и мало обращая внимания на лошадь, — а для кого?.. Родит вот скоро какого-нибудь… тоже мальчишку… Что ты станешь с ним делать? Мой… законный… расти его… хлеб жрать будет… тятькой звать будет… выростет, его часть не умершая — отдай!.. Корми его, старайся, ворочай… Тятькой звать будет, — повторил он и ожесточенно хлестнул лошадь. — Удушить его, чертенка, боли никаких… На кой он мне!..»
Приехав домой после работы и усевшись за стол «хлябать» щи, которые подала ему Агафья, он вдруг, совершенно неожиданно для нее, спросил:
— Скоро ль у тебя эта-то?
У Агафьи опустились руки от страха, и она едва слышно произнесла:
— Должно еще не скоро… К Илье к пророку, надо-быть… по моему-то щету…
— Ло-о-о-вко! — протянул Левон. — На самую, значит, на рабочую пору… И чорт тебя понес тогда, прости ты меня, господи, не за столом будь сказано, загорелось!..
— Куда его деть-то? — спросил он, помолчав и глядя на нее.
— Не знаю, — чуть слышно отозвалась Агафья.
— Ты бы как-нибудь того… — начал он и запутался.
— Пробала, — опять так же тихо сказала Агафья.
— Пробала? — точно так же тихо и чему-то обрадовавшись, переспросил он. — Ну?
— Нету пользы… Уж я чиво ни делала… и так, и сяк… и поднимала-то тижало и с переводу-то на дворе прыгала… Нешто мне сладко?.. А грех-то какой, господи! На том-то на свете мне за это что будет!.. Нешто о_н, ежели по правде говорить, виноват?.. Не он вить меня нашел…
— А кто жа… жалко?!
— Кабы жалко, не делала б этого… так я говорю, а уж, ты взаправду… Сладко мне?.. Може, бо даст… жить не будет…
— Ну, это неизвестно, — сказал он. — А только вот что я тебе скажу, Агафья, не нужен он мне… не надоть! Куда хошь девай!
— Да куда ж я его?.. Господи!..
— Куда? — сказал он и, не договорив того, что хотел сказать и что она поняла сразу, посмотрел ей в глаза.
— А грех-то? — сказала она и вся похолодела. — На том-то свете…
— Боли греха будет, коли оставишь, — сказал он и, не дохлебав щей, вылез из-за стола и вышел из избы, куда-то на улицу.
XXI
С этого разу каждый день, при всяком удобном случае он говорил ей или даже не говорил, а только смотрел исподлобья какими-то «разбойничьими», как она думала про себя, глазами на нее, а она понимала, что это значит.
Выйдя из больницы, он совсем почти перестал пить, меньше стал ругаться и не трогал жену пальцем.