люблю интервью. Сами, Глеб Анатольевич, все сами.
— Есть тема, что меня волнует, хотя об этом не принято говорить. Несколько лет назад я потерял мать и теперь стал замечать, что живу по ее правилам, делаю то, что раньше считал вовсе необязательным: не встану из-за стола, тут же не помыв посуды, утром прежде всего застелю постель. И казню себя, что при жизни мамы, когда приходил со съемок, а она просила рассказать, как они прошли, отделывался: «Отстань, потом, некогда»...
Когда вы потеряли мать, что-нибудь изменилось в вас?
— Я и при жизни матери была очень независимым человеком. Ее не стало, и я сказала себе: «Ну вот, Аллочка, теперь ты уже взрослая. Взрослая девочка». И все.
Терять детей ужасно. Терять родителей — трудно, хотя это естественно — закон природы. Иногда захожу за границей в магазин, ловлю себя на мысли — куплю что-то для мамы, а потом прихожу в гостиницу, смотрю на покупку в ужасе: с ума сошла, ее же уже нет!
А так, в принципе, что может измениться? Ну, маленьких радостей уже не доставишь ни отцу, ни матери. А когда был этот скандал, подстроенный в «Прибалтийской», я даже подумала: хорошо, что их нет, — сколько было бы огорчений, особенно для мамы.
Я очень непохожа на мать. Она была такая тетя-девочка, очень впечатлительная, такая кокетливая: перчаточки, сумочка, вся очень женственная. Мама у меня внутри сидит. А внешне — все больше папаша. Он помогает бороться.
У меня, знаете, кнопки такие есть: один, два, три, четыре — и так до двадцати восьми или тридцати.
— Не понял.
— Ну, мои кнопки. Нажимаю на двадцать пятую — иду в агрессию. Быстро. Номер тринадцать — мистика, я становлюсь мистичной. Номер один — другая какая-то вещь, пятая кнопка — нежность. Есть кнопка мудрости, кнопка сумасбродности. Как в лифте — нажимаешь и попадаешь на этаж, который нужен.
Только мужчинам своим трудно объяснить, что я нажала на пятый этаж.
Наступает момент, когда понимаешь, что стала единицей вселенной. Тут никто не спасет. Состояние публичного одиночества — нормальное явление. Меня смотрят на концерте, предположим, тысячи или миллионы. От этого легче не станет. Я остаюсь внутри одиноким человеком. Мой мир я могу заполнить или нет, могу в него кого-то впустить, могу не впустить. Даже муж, несмотря на то, что он рядом... Это не означает, что он впущен в мой мир. А кого-то вот так берешь, впускаешь — и все. А потом не вынешь никак! — Она рассмеялась.
— Сейчас вы нажали на кнопку озорства? — спросил я.
— Ой, честно говоря, мой лифт уже сломался и все кнопки, по-моему, перемешались, перепутались.
Просто жизнь — большая сцена. Я уже давно живу, как играю, и играю, как живу. Ничего не понимаю, ничего. Мне иногда кажется, я вообще никогда не играла. А мне все равно никто не верит. Ладно, бог с ними. Какая разница! Не будем копаться в себе и заниматься самоанализом.
Простите, что-то я с вами разболталась. Ни к чему это. Давайте лучше устроим перерыв и перекусим!...
После перерыва решили поговорить о режиссуре «Рождественских встреч».
— Вы бы лучше спросили об этом кого-нибудь из их участников, а то все я да я, — посоветовала Алла.
Но мне хотелось узнать ее мнение. И я попросил:
— Аллочка, вы можете, как всегда, отвечать и с юмором, и всерьез, но мне вопрос кажется очень важным. «Современниковцы» Марина Неелова и Галя Петрова однажды рассказали мне, как снимались у одного очень немолодого режиссера, он и имена их запомнить не мог и всех называл деточками. Они его спрашивали: «Можно после этой фразы я встану и уйду?» — «Можно, деточка». — «А я можно, сказав это, ударю ее по щеке?» — «Можно, можно, деточка, если она согласится». — «А мне можно здесь заплакать?» — «Конечно, можно, если вам удастся...» Вот и вся режиссура — все можно. Поэтому мой вопрос: каким вам видится профессиональный режиссер?
Алла слушала мой рассказ с широкой улыбкой, а тут вдруг стала серьезной и не торопилась с ответом:
— Наверное, это умение видеть себя в той роли, что предложена актеру, умение передать ему то, что ты хотел бы сделать сам.
Соглашаться с предложениями? Я чаще не соглашалась. Надо же уметь убедить в своей правоте, да так незаметно, чтобы артист сам понял это, чтобы до него дошло твое требование или лучше, чтобы он сам дошел до него, посчитал своим собственным. Это в идеале.
Я не знаю, как этого достичь. Думаю, у каждого все происходит по-своему.
Я никогда не сочиняла дома режиссерских сценариев, не рисовала схем с разметками: этот пойдет туда, а эта— сюда. Все рождалось на сцене, на репетиции. Сама удивляюсь, не знаю, как это называется, но когда меня спрашивают, как я готовлю свои песни, не могу объяснить. Так же и режиссуру. Я иду на репетицию и только приблизительно представляю, чего бы я хотела, но совсем не уверена, справятся ли с этим артисты, тем более что они эстрадные, а не театральные.
До сих пор как-то удавалось убедить их, может быть, потому, что мы заражаем друг друга одной идеей. Может, оттого, что я обаятельна, — Алла рассмеялась. — Конечно, важен контакт, но иногда приходится быть и такой жесткой, что отвратительно просто. И очень важна атмосфера, в которой идет работа. Репетиции — огромное напряжение, да и концерты «Рождественских встреч» тоже. Тут нет мелочей. Ну, знаете, актерам хочется иногда расслабиться в антракте или после спектакля. Я ввела сухой закон и даже пыталась проверять, не появились ли в гримерках бутылки. Хотя боялась, что артисты об этом узнают. Понимала, ужас как устаешь, без пятидесяти грамм не разберешься!
Я шучу, конечно, но тут есть определенные правила: если один себе позволяет, почему другие не могут себе позволить то же самое? И мы договорились: звезды мы или нет, но все равны. И надо было видеть начинающих артистов, которые наблюдали, как подчиняются законам «Рождественских встреч», их традициям опытные, маститые певцы — и волей-неволей поступали так же. Заразителен не только дурной пример, хороший — тоже,
Правда, были случаи, к счастью, редкие, когда приходилось кого-то удалять, а с кем-то навсегда прощаться. Я думаю, что...
И тут наш режиссер неожиданно начал задавать свой вопрос. Я остановил его:
— Извините, но Алла Борисовна еще не закончила ответа.
Алла замолчала, обдумывая что-то, потом достала сигарету и закурила. В воздухе повисла тишина. Режиссер вдруг поднялся к демонстративно вышел. Но Алла, оценивая обстановку, с любопытством оглядела наши поскучневшие лица, засмеялась и сказала уж совсем ничем не предусмотренное:
— Вот бывает, ругают меня, критикуют, с неуважением что-то напишут, слова доброго не услышишь, но я все равно буду спать спокойно.
Сама люблю всех хвалить при жизни. Врать, конечно, не стоит, говорить, что человек хороший, когда на самом деле плохой. Но если есть возможность, скажи: «До чего же ты хороший, как же я тебя люблю». Может, оттого, что мне этого в свое время не говорили, я знаю, как это необходимо людям. Но не всем! Некоторые сами себя так захваливают с утра, что их надо с неба на землю опускать.
Вот, Глеб Анатольевич, какой вы хороший, как я вас люблю! — Она засмеялась. — Какой вы замечательный, как приятно с вами общаться!
Снова засмеялась, и всем стало легко, весело, и работа продолжалась...
Я, правда, думал, что эти ее слова уж никак не войдут в программу, но Анатолий Григорьевич при монтаже очередного выпуска вставил их.
— Зачем? — спросил я. — Ведь Пугачева это сказала «к месту», поняла обстановку. Как режиссер, умеющий чувствовать. И только.
— Она сделала это так искренне и с таким юмором, что открывается зрителю с неожиданной стороны, — возразил Малкин. — Пусть все почувствуют атмосферу доброжелательности, что царила на съемке.