наволочки была надета рубашка мужа.

Если бы он мог видеть ее, то увидел бы, что она сидит без кровинки в лице, сцепив руки и прижав их к груди так, словно молча умоляет его остановиться, пощадить ее, дать ей передохнуть. Но он не видел ее лица, а, упершись глазами в стену и одной рукой ухватившись за спинку кровати, а другой, сжатой в кулак, беспощадно рубя перед собою воздух, говорил и говорил все, что накопилось в его душе и что ему некому сейчас было сказать, кроме нее.

И только когда он рассказал о последнем бое под Ельней и о том счастье, которое он испытал в ночь прорыва, только здесь ее напряженное, окаменевшее лицо ослабело и она тихонько охнула. Это была первая минута, когда ей стало легче.

– Что ты? – спросил он.

– Ничего, говори, – сказала она, совладав с собой и подумав, что дальше уже не услышит ничего страшного.

Но самое страшное было впереди, и он, не заметив, что она находится на пределе душевного изнеможения, и не дав ей пощады, заговорил об этом самом страшном: о танках на Юхновском шоссе, о новом окружении, плене, бегстве и о том, что он сидит перед ней такой, какой есть, – переживший то, что он пережил, сделавший то, что сделал, и не сделавший того, чего не смог. И если после всего этого он все- таки должен нести ответ за свою проклятую судьбу, то он готов нести этот ответ где угодно и перед кем угодно, не опустив головы. Особенно после того, как увидел ее, Машу!

– Судьба, судьба! Да плевать я хотел на свою судьбу! – вдруг возвысив голос, с судорогой в горле сказал он. – Плевать я на нее хотел, когда такое творится! Какая бы там ни была судьба, надо идти драться за Москву – и все! Кто сказал, что я не имею на это права? Врешь, имею! И еще один вопрос. – Голос его окончательно сорвался, впервые на Машиной памяти он потерял самообладание. – Почему этот старший лейтенант, там, когда я пришел к нему и сказал все, как было, почему он, ни черта не видевший, не убивший ни одного немца, только-только прибывший из своего военкомата, почему он не поверил мне? Потому, что не хотел верить! Я видел – не хотел! А почему? Почему мне не верят?

– Успокойся!

– Не могу! – крикнул он и вырвал руку, которую она хотела погладить.

Но она простила эту грубость. Да и как она могла не простить его в такую минуту!

– Успокойся, – повторила Маша.

Сейчас, когда Синцов взорвался и закричал, она вдруг стала спокойной, куда-то глубоко внутрь ушли собственные вопросы, свой готовый вспыхнуть крик: как? почему?..

– Успокойся, – в третий раз сказала она, чувствуя, что, несмотря на весь его страшный опыт войны, она сейчас, в эту минуту, сильнее и должна помочь ему. – Что ты говоришь, милый? Не говори так, не надо!.. – вместо того чтобы спорить, стала она умолять его.

И ее нежность растопила его ожесточение. Он обмяк, отодвинулся от стены, уткнулся лицом в подушку и долго неподвижно лежал так.

Маша прикоснулась к его плечу.

– Подожди, не трогай!! – сквозь подушку, глухо сказал он. – Сейчас приду в себя.

Она думала, что он плачет, но он не плакал.

– Зачем ты так, что не верят?.. – вместо прямого ответа сказала Маша. Его слова о том, что ему не верят, больше всего потрясли ее. – Как же не верят? А я?..

– Прости... – Он повернулся, лег на спину и спокойным движением дотронулся до Машиной руки.

– Да разве я для того?..

– Все равно прости!

Он замолчал. Молчала и Маша.

Ему казалось, что она думает: что же теперь делать? Но она думала о другом.

Она думала обо всем, что он пережил, и спрашивала себя: перенесла бы она все это, очутись на его месте? Наверное, не перенесла бы... Она вспомнила все бессонные ночи, когда она гадала, что с ним там, на фронте; сколько раз казалось, что его взяли в плен, то казалось, что в него стреляют, то казалось, что он где-то ранен, и мечется в бреду, и кричит ей: «Маша! Маша!» – и стучит зубами о край жестяной кружки. И вот почти все, о чем она думала, – правда: в него стреляли, его ранили, он был в плену, он просил пить и кричал: «Маша! Маша!» – и задыхался от жажды, и некому было перевязать его.

– Что ты молчишь? Что же мне, по-твоему, делать? – спросил Синцов.

Она придвинулась и, положив его забинтованную голову себе на колени, сказала:

– Я не знаю. Ты, наверное, сам знаешь лучше.

Она и в самом деле еще не знала, что ему ответить. Но она знала главное: он должен чувствовать, как она его любит. Это и было самым нужным ему ответом, и он, почувствовав силу ее душевной поддержки, вдруг просто и коротко сказал ей о том, что уже почти решил до ее прихода: он с утра пойдет в райком, где его когда-то принимали в партию, пойдет, все расскажет, и пусть решают, как с ним быть. А боится он теперь только одного: чтобы в последнюю минуту не случилась глупость, чтобы его не задержал на дороге какой-нибудь патруль.

– Я пойду с тобой, – сорвалось у Маши, прежде чем она успела подумать, что не может этого сделать: до утра – комендантский час, а ровно в семь за ней придет эта проклятая машина!

– Значит, возьмешь за руку и отведешь, как маленького, – улыбнулся он в темноте. – Ладно, обсудим.

Он снова становился прежним – большим, сильным и спокойным.

– Я совсем забыл про одну вещь. – Он, кажется, снова улыбнулся. – У тебя нечего поесть? Я отчаянно голоден.

– Что же ты не сказал раньше? Я же тебя спрашивала!

– Тогда не хотел. Разыскал тут без тебя какую-то довоенную горбушку. Пришлось размачивать под краном.

– Ах ты бедняга! У меня есть в шинели немножко галет и банка консервов, только не знаю, какие...

– Какая разница? – рассмеялся Синцов. – Даже если кильки – выпьем потом по пять кружек воды, только и всего.

– Ты лежи, – спуская босые ноги на пол, сказала Маша. – Я пойду принесу.

– Еще чего! – сказал он, тоже спуская ноги.

Оба встали. Она, накинув на плечи шинель, а он, завернувшись в одеяло, прошли на кухню и сели за стол. Маша вынула сверток с уже успевшими искрошиться галетами, а Синцов с трудом вытащил у нее из другого кармана шинели большую банку консервов.

– То-то я все время думал: что это на ногах лежит такое тяжелое? – рассмеялся он.

– Я совсем забыла про нее.

Синцов открыл кухонным ножом банку.

Они сидели друг против друга и ели мясные консервы, макая в банку кусочки галет. Потом Синцов выпил остатки соуса и, улыбнувшись, посмотрел на Машу.

– Эх, и смешные, наверное, мы с тобой сейчас! Сидим на кухне друг против друга, босиком...

Он зевнул и виновато улыбнулся.

– Ты знаешь, хоть и стыдно, а поел – и сразу в сон, как голодную собаку...

– А что же стыдного?

И, чтобы ему в самом деле не было стыдно, поспешила солгать, что ей тоже хочется спать.

Они вернулись в комнату и легли так, как любили спать раньше, когда спали вместе: он – на спине, откинув в сторону правую руку, а она – на боку, прижавшись щекой к этой большой, сильной, тихо обнимавшей ее руке. Но едва они легли, как за окном в небе все чаще одна за другой захлопали зенитки.

– Ну вот, теперь не заснем, – огорченно сказала Маша, имея в виду не себя, а его. Ей по-прежнему не хотелось спать.

– Почему не заснем? – сонно сказал Синцов. – Как раз и заснем...

И уже через минуту Маша почувствовала, что он и в самом деле спит усталым, крепким сном. Он иногда и раньше засыпал вот так, сразу. Только дышал во сне совсем по-другому – легче и ровнее.

Вы читаете Живые и мертвые
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату