том наводнении горя, которое захватило и, как щепку, волокло Синцова по московским улицам. Он проклинал уже не Люсина, а себя; поступи он по-другому, пойди в Особый отдел, как решил сначала, быть может, ему уже дали бы в руки винтовку там, за сто километров от Москвы, где решалась ее судьба. Но, чтобы получить надежду на это, надо было довести до конца начатое: попасть в редакцию.
Наконец он свернул от Никитских ворот, забитых сплошной пробкой из машин и людей, в Хлыновский тупик, к редакции «Гудка», где бывал когда-то еще перед войной.
В тупике, так же как и повсюду, стоял запах гари, порывы ветра взвивали с места и вертели в воздухе пепел сожженных бумаг. Все окна в редакции были наглухо завешены изнутри маскировочными шторами, а у запертых на висячий замок дверей сидел на табуретке старик вахтер в черной железнодорожной шинели, с мелкокалиберной винтовкой в руках. Сидел, не обращая внимания на суету бежавших мимо него по тупику людей с вещами.
Синцов подошел к нему и, хотя отрицательный ответ был уже очевиден, все-таки спросил, не приезжала ли сюда фронтовая редакция. Вахтер молча повел головой.
– А «Гудок» что, уехал? – снова спросил Синцов, хотя было ясно, что «Гудок» уехал.
– А вам чего? – только теперь, подняв голову, спросил вахтер. – Какие ваши документы будут? Предъявите!
– А зачем вам документы?
– А затем, чтобы знать, положено вам отвечать или не положено! – сердито сказал старик.
Да, «Гудок» уехал, а фронтовая редакция не приехала и неизвестно, приедет ли. Это было ясно. Но Синцов все еще топтался в тупике и смотрел на окна редакции, не зная, что делать дальше.
Он вдруг подумал о том, что раз в Москве нет редакции, то надо хотя бы найти Серпилина; ведь его увезли в госпиталь именно сюда, в Москву...
«Но как ты его найдешь? – спросил другой, трезвый голос. – Какой госпиталь? Кто среди всего, что здесь творится, ответит тебе сегодня, где Серпилин?»
Недалеко отсюда, на Арбатской площади, стояло здание Политуправления армии. Он вспомнил, как был там в сороковом году, перед назначением в Гродно, и подумал: «Может, пойти туда? Но кто пустит туда без документов? Да и там ли оно сейчас? Вряд ли... Но если не туда, то куда же? Куда же идти?..»
В голове у него опять мелькнула мысль, которую он давно отгонял от себя: «А вдруг Маша все-таки в Москве?» И эта несбыточная мысль, хотя он все еще сопротивлялся ей, потащила его из Хлыновского тупика на Усачевку, в дом, из которого он уехал на войну.
Посредине пути он еще раз заставил себя не думать о невозможном: конечно, там, в квартире, никого нет. И он идет туда вовсе не потому, что на что-то надеется! Ему просто надо хотя бы на час где-то присесть, прийти в себя, хоть на лестнице! Потом он встанет и пойдет... А куда? Да просто-напросто в военкомат. Пойдет и скажет, не вдаваясь ни в какие объяснения, что доброволец, просит записать... Ведь формируется же что-то, ведь бросают же людей прямо на фронт!.. А там после первого боя объяснит! Тогда это будет уже не важно, важно одно: чтобы сейчас его взяли и отправили на фронт! Да, конечно, так!
Но в самую последнюю минуту, когда он подошел к дверям дома и вдруг вспомнил во всех подробностях, как Маша в июне вон там, за этим окном на втором этаже, собирала его на фронт, все мысли, кроме мысли о ней и о том, что вдруг она здесь, вылетели у него из головы.
Двери в подъезде были распахнуты настежь, под створки подложены кирпичи, на тротуаре валялись обломки кресла. После всего, что Синцов видел, проходя через Москву, это не могло удивить его; отшвырнув обломки ногой, он поднялся на второй этаж и ударил в дверь кулаком.
Уже давно поняв, что за дверью никого нет, он все еще бил кулаками в дверь, прижимаясь к ней лицом, и в этом безнадежном, свирепом стуке была вся сила переполнившего его отчаяния.
Наконец он выпрямился, повернулся и, махнув рукой, спотыкаясь, сошел с лестницы.
Из ворот задом выезжал грузовик с домашним скарбом и мешками, нагруженными так высоко, что верхние цеплялись за низкую арку ворот. На мостовой лихорадочно приплясывал какой-то человек, поводя в воздухе руками и крича: «Левей, левей, а теперь вывертывай, вывертывай!..» Грузовик наконец выехал; приплясывавший на мостовой человек остановился, вытер рукавом драповой куртки потное лицо, и Синцов узнал его. Это был здешний управляющий домами, не то Клюшкин, не то Кружкин, – Синцов знал его еще с тех пор, как ухаживал за Машей, но не помнил его фамилии.
– Слушайте! – крикнул Синцов. – Слушайте! – повторил он погромче и, шагнув к управдому, схватил его за воротник куртки так, что та затрещала.
– Вы чего, с ума сошли? – вырвавшись, крикнул управдом и даже замахнулся, но потом узнал Синцова. – Это вы там ломились?
– Я.
– Уехала ваша жена!
– Куда?
– Да разве всех запомнишь! – Управдом полез на грузовик. – А списки пожгли, все сегодня пожгли, телефонные книги и те пожгли. Все пожгли! – уже с грузовика повторил он даже с каким-то азартом. – Жена ваша еще в июле уехала – в военной форме была.
– А где она? – крикнул Синцов, шагнув за уже трогавшимся грузовиком.
– Эй, эй, постойте! – вдруг закричал управдом и замолотил ладонью по кабине. – Эй! – позвал он Синцова, когда машина притормозила. – У меня же ваш ключ, дубликат есть.
Он рывком расстегнул портфель, вытащил оттуда согнутое из толстой проволоки большое кольцо, на котором болталось десятка два ключей.
– Какой тут ваш? Берите, только скорее.
Синцов подошел и стал неуверенно перебирать ключи.
– Ну, ну! – торопил его управдом, озираясь на нетерпеливо высунувшегося шофера. – А, да хоть все берите! – крикнул он и отпустил всю связку.
Синцов не удержал ее, и она со звоном упала на мостовую.
– А куда же вы? – спросил Синцов, когда борт грузовика проехал перед его глазами.
– Куда все, туда и я! – крикнул управдом. – Я член партии. Что же мне, немцев тут дожидаться, чтобы повесили?
«Эх ты, член партии!» Синцов поднял ключи и со злостью вспомнил только что сжимавшую их, свесившуюся с грузовика, крепкую, волосатую руку.
Перебирая один за другим ключи, он вдруг подумал, что в квартире может лежать оставленная Машей на всякий случай записка... И эта мысль о записке так завладела им, что он бегом поднялся по лестнице, отпер дверь и вбежал в квартиру, оставив снаружи в двери кольцо с ключами.
Записки не было. Ни на обеденном столе, где стояла знакомая кустарная пепельница – деревянная лодка с лебединой головой, ни в спальне, на кровати, где лежали только голый полосатый тюфяк и подушка без наволочки, с торчащими перьями.
Шкаф был заперт на ключ. Синцов подергал за ручку – шкаф не открылся. На всем – на полу, на стульях, на столе без скатерти – лежал толстый слой пыли. В столовой подрагивала от ветра форточка с треснувшим стеклом; он прихлопнул ее и сел за стол, тяжело бросив на него исхудалые руки.
Все, через что и он и все, с кем он был, с такою твердостью прошли, начиная с Могилева, имело смысл или не имело смысла в зависимости от ответа на один простой вопрос: победим мы или не победим в этой так страшно начавшейся для нас войне? Не только в том строевом синодике, который он, выйдя из первого окружения, сдал под Ельней Шмакову, а прямо в душе его был длинный список всех жертв, на которые на его глазах шли люди, покупая своими смертями победу. Но сейчас на его же глазах против всего этого кровавого списка здесь, в Москве, ставился огромный черный, как само горе, знак вопроса.
Быть может, в другом состоянии он и отделил бы в уме даже самую страшную возможность потерять Москву от бесповоротного поражения и конца всему. Но сейчас его душа напоминала лодку, на которую одну за другой грузили столько тяжестей, что она в конце концов начала тонуть. И ко всему еще эта молчащая, пустая квартира – ни жены, ни ребенка.
Ему швырнул ключ от этой квартиры человек, который уезжал из Москвы, потому что назавтра – так думал этот человек – сюда, в Москву, должны прийти немцы. И этот человек на забитом барахлом грузовике удирал из Москвы – Синцов готов был в этом поклясться, – наверняка удирал без приказа, со своей бычьей шеей и крепкими, волосатыми руками, которым бы в самый раз сжимать винтовку...