– Что же теперь, за ними поедете?
Но старик покачал головой.
– Ждать да догонять – хуже нету. Где-нибудь тут пристроюсь, в каком-нибудь оставшемся заводишке мины точить. Раньше бы уехал, а сейчас душа не лежит. Беглецов из Москвы и без меня многовато. Да ты сама по улицам шла, видала. Утром вышел хлеба купить, поглядел на это бегство и плюнул: тьфу ты господи!..
Попков любил называть вещи своими именами.
– На дворе – стыдно сказать – матрацы валяются, пух летит, как при еврейском погроме. Нет, я теперь из Москвы ни шагу, из принципа! – Он закашлялся, залез рукою под шубу и потер грудь.
– Вы, по-моему, и сейчас нездоровы, Зосима Иванович.
– Так, простыл чего-то. Только выписался и разом простыл. Одно к одному... Уехал завод в город Миасс. Есть, говорят, такой город в Челябинской области, сын приходил, говорил, когда я в больнице лежал. А где точнее – хрен его знает, по карте искал-искал, так и не нашел. Вот до чего дошли! Коренной завод наш, московский, в такую дыру закинуло, что даже на карте ее нету... Ты чего прибыла-то? – поднял он глаза на Машу. – Если за письмами, так я – будут – отправлю. В бега не ударюсь, не бойся. Как в доске ржавый гвоздь, буду сидеть тут до победы и одоления... Или, думаешь, немец Москву возьмет?
– Что вы, Зосима Иванович! – Маша даже вскрикнула от неожиданности этого вопроса, и старик понял, что мысль эта не приходила ей в голову.
– А что, очень даже просто, – радуясь ее уверенности, но по привычке поддразнивая, сказал Попков. – Поглядела бы, как сегодня днем тут некоторые ходу давали! Я одного приостановил, спросил – дюжий такой мужчина: «На отъезд разрешение имеешь?» Так он за все карманы сразу схватился, бумажонками полтротуара засыпал. А кто я ему? Почему испугался? Значит, нет у него ничего за душой, кроме дрожи в поджилках!
Старик вытащил из-за пазухи руку и сердито махнул ею по столу, словно сгребая невидимый глазу сор.
– Ну, а ты? Не за письмами, так что?
– На днях на фронт нас отправляют, зашла кое-какие вещи взять, – соблюдая правила школы: ни с кем не делиться своими тайнами, сказала Маша.
– Значит, и вас на фронт? А кто же вы есть такие?
Маша молча смотрела на него.
– Ладно, не отвечай, коли не вправе! – без обиды сказал Попков. – Только в одном меня успокой: что же, у вас весь такой батальон, женский, как при Керенском? Или и мужики есть?
– Есть. – Маша невольно улыбнулась.
– Ну и слава богу! Значит, до этого дело у нас не дошло еще. – Попков вздохнул и долго молчал, словно колебался, заговорить ли ему с этой мало еще чего видевшей и знавшей в своей жизни девчонкой о том самом для него важном, о чем он неотступно думал все последнее время. Но говорить об этом сейчас, кроме Маши, ему было не с кем, а молчать он больше не мог. – Я с одним полковником в больнице лежал – хотя и с фронта, а не раненый, тоже, как у меня, грыжа просто. Оказывается, это и на фронте не отменяется. Спрашиваю я его: «Ну, скажи ты мне, что это за такая за «внезапность»? Где же вы были, я ему говорю, – военные люди? Почему товарищ Сталин про это от вас не знал, хотя бы за неделю, ну за три дня? Где же ваша совесть? Почему не доложили товарищу Сталину?»
– И что же он вам сказал? – Маша сама уже много раз задавала себе этот мучительный вопрос, но еще никогда не задавала вслух так прямо и бесстрашно, как это делал сейчас Попков.
– Чего сказал? А ничего не сказал. Нагрубил мне, старику. А тебе, наверно, все понятно? – усмехнулся Попков. – Меня тут одна молодая барышня с нашего двора в прошлом месяце за длинный язык воспитывала: все ей понятно было. А сегодня с чемоданом в руках так через двор ударилась, бедная, аж ноги подламывались. Если и тебе все про все понятно, тогда бог с тобой, лучше молчи.
– Не знаю я, Зосима Иванович. Мы ведь полтора года прожили почти на границе, в самом Гродно, и кто же из нас не думал там о войне?! Конечно, все думали! А потом как ослепление какое-то – перед самой войной маму с Таней там оставить! Я не знаю, как другие, я просто о себе и о муже думаю: как же мы могли это сделать? Не знаю. Даже теряюсь, когда думаю об этом.
– А теперь я тебе скажу, как я понимаю, – после долгого молчания строго и даже торжественно сказал Попков. – Какая такая была «внезапность», я не знаю – не моего ума дело. Когда за стенкой гости придут, на стол собирают, и то людям слышно! А как это так, чтоб под боком целое войско собрали – и не слыхать, не знаю! Но я другое скажу. Что обсчитались мы, какая у немца сила, – это верно. Что сила у него огромная, тоже верно. Потому он и пошел прямо с границы ломать нас. – Попков положил руки перед собой на стол и всем телом подался к Маше. – Ты уже не маленькая, кое-что помнишь и на своем веку. Скажи мне хотя бы про свой век: как ни тяжело нам было, а пожалели мы когда-либо чего-либо для Красной Армии? Было когда такое, что надо на Красную Армию дать, а народ бы не дал? Нет, ты отвечай! Было такое или не было?
– Не было, – сказала притихшая Маша.
– А теперь я так понимаю, что не все у Красной Армии есть, чему надо быть! Подумать, сколько времени не можем фашиста остановить! А теперь я спрашиваю и прошу за это к ответу: а почему же нам не сказали? Да я бы на самый крайний случай и эту квартиру отдал, в одной бы комнате прожил, я бы на восьмушке хлеба, на баланде, как в гражданскую, жил, только бы у Красной Армии все было, только б она с границы не пятилась... Почему не сказали по совести? Почему промолчали? Прав я или нет?
Маша не знала, прав или не прав сидевший перед ней и говоривший, нет, уже не говоривший, а кричавший все это Попков. Но, несмотря на всю горечь того, о чем он кричал ей, она чувствовала в его душе такую силу, которая заставляла ее и себя чувствовать сильной, готовой на все – на баланду, на восьмушку хлеба, – да что там на восьмушку хлеба! – на любой бой, на любую смерть, только бы исправить, переделать все по-другому, чтобы не немцы шли на нас, а мы на немцев!
– Ничего, Зосима Иванович! – радуясь нахлынувшему на нее чувству, почти весело сказала Маша. – Мы еще свернем им шею.
– Спасибо, разъяснила старому дураку! – недовольно отозвался Попков. – Кто в конце концов сверху будет, а кто под низом, не хуже тебя знаю! А вот почему сейчас уже какой месяц под низом?..
– Но почему, почему под низом? – сказала Маша, даже растерявшись от нового натиска старика. – Идут бои, конечно, тяжелые...
– Что идут бои, в сводках читаю, – продолжал гнуть свое Попков. – Здесь их побили, тут пленили, там остановили... И при всем том третьего дня Брянск и Вязьму отдали! Так как же это выходит: сверху или под низом, как это по-вашему, по-военному? Ты военная – вот и ответь!
Маша ничего не успела ответить ему: за окном разом близко ударили зенитки.
– А я думал: чего они сегодня припоздали? – спокойно сказал Попков и, поглядев на старые, еще дореволюционные ходики, встал и спросил: – Пойдешь в убежище?
– А вы?
– А ну его! Там как глухарь внутри котла сидишь, а сверху молотит и молотит. Решил: лучше дома быть... Так как, пойдешь или нет?
– Нет, я тут с вами пережду.
– Тогда давай свет погасим, а штору вздернем, – сказал Попков, обрадованный тем, что Маша осталась. – Я тут в прошлую ночь сидел у окошка, смотрел. Интересная картина!
Прихватив у горла ворот шубы, он дошел до выключателя, погасил свет и, шаркая в темноте ногами, поднял бумажную штору.
Маша присела на подоконник, рядом со стариком. Квартира была на верхнем этаже, дома кругом были невысокие, и перед глазами открывалось целое небо, в котором все клокотало, гремело и стучало тысячами молотков. Это небо было словно одна громадная черная, натянутая над всем городом простыня, которая каждую секунду с треском лопалась в тысяче мест, и всюду, где она лопалась, вспыхивали шарики зенитных разрывов.
Совсем близко, за домом, раскатисто била зенитная батарея, от времени до времени своим грохотом перекрывая все остальные звуки, а между ее залпами, словно в испорченном радио, обрывками слышалось высокое гудение самолетов. Несколько раз дом вздрагивал от разрывов бомб, где-то невдалеке вспыхивали и погасали языки пламени.