– Не нукай, а выдь сюда! И дверь за собой прикрой!
Девочка подошла к нему.
– Будешь раздевать ее, если белье солдатское, тоже сыми. Возьми материну рубаху. И все, что на ней солдатское, собери и снеси в дровяник. Знаешь, куда? Куда этого, что вчера был, обмундирование убрали. А то и не посмотрят, что женщина. Документы вынешь – мне отдашь, я сам схороню. Или, может, с собой возьмете? – повернулся он к Синцову.
– Лучше пусть будут с ней. Могут потом понадобиться.
– Ну, это как сказать! – усмехнулся Бирюков. – Тут вчера через меня один шел... звания поминать не буду – шут с ним... Даже поесть не попросил, только переодеться заботился! Вынул из кармана деньги, все, какие были, – и мне в нос: «Вот все твое, только дай за это что подырявей!» Дал я ему рубаху да штаны, правда, целые, рваных, как на грех, не было, и пустил на все четыре стороны – пусть идет, куда хочет. Что ж с человека возьмешь, когда он со страху губами шлепает, а звука нету! Схоронил его обмундирование вместе с документами. Ну а вы вот так и располагаете идти?
Синцов кивнул.
– Ну, а коли немцы?
– Примем бой, – сказал не вступавший до этого в разговор Золотарев.
– Много ты ею теперь навоюешь! – кивнул хозяин на прислоненную к стене винтовку. – А все-таки, замечаю я, страха много перед немцами, много страха!
– Так ведь страшно! – сказал Синцов.
– Это верно, – задумчиво сказал хозяин. – И вблизи страшно, а издали тем более.
Он крикнул пробегавшей через комнату дочери, чтобы она, как управится с докторшей, собрала поесть.
Пока девочка бегала туда и сюда, а потом занавешивала мешками окна и собирала на стол, Синцов и Золотарев услышали от хозяина краткую, как он сам выразился, «повесть его жизни».
– Вроде б не вправе меня спрашивать, кто я да что я? – сам начал он этот разговор. – Не я у вас, а вы у меня в дому. Но человека здесь оставляете. Значит, совесть требует знать, на кого. Так?
Синцов сказал, что именно так.
– Вон как! Даже «именно»! – усмехнулся хозяин.
Он рассказывал свою жизнь вразброс: то про одно, то про другое. Жизнь была неудачная, а человек – натерпевшийся.
Когда-то, в гражданскую войну, он воевал и уволился в запас командиром взвода. Состоял в партии, работал прорабом на лесозаготовках. Там же, по пьяному делу, отморозил и потерял ногу. Хирурга не было, и фельдшер отпилил ногу, как бревно. Потом, не пережив увечья, покатился по наклонной, стал пьянствовать, промотал все, что было, вылетел из партии. Даже стал шататься по базарам. И вот шесть лет назад попал сюда, к вдове бывшего сослуживца...
– Ее мать, – кивнул он на стенку, за которой была девочка. – Двое детей, и оба неродные.
Женщина вытащила его из ямы, в которую он невозвратно опускался, и он остался жить с нею, стал механиком на этой лесопилке и названым отцом двух чужих детей.
Четыре дня назад у них в семье случилась беда. Наслышавшись от работавших на лесопилке бойцов разговоров о войне, четырнадцатилетний пасынок хозяина вдруг исчез. Наверно, пристал к проходившей в тот день мимо них части. И ночью, никому не сказав, мать пошла следом, чтобы вернуть сына.
– А теперь вон как все обернулось! Кругом немцы, а ее нет третий день. Когда вы в дверь торкнулись, думал – она. Сколько времени не пил, а вчера принял с горя. От солдат литровка осталась. Ленка стала отбирать, и в памяти держу, что даже стукнул ее. С пьяных глаз. Она не говорит, но чувствую – стукнул. А она к этому непривычная... Ну что, Ленка, собирай, собирай, да в литровке там немного вина осталось, ты вчерась отобрала...
В литровке действительно осталось немного. Мужчины выпили по половине граненого стакана и закусили холодной, густо посоленной картошкой.
– А как там она? – хозяин кивнул на дверь. – Ей-то снесла поесть?
– Раньше, чем вам, – ответила девочка.
– Ну, ну, верно...
Золотарев, выпив и закусив, довольно крякнул и без долгих слов, положив подле себя винтовку и накрывшись кожанкой, лег спать у стены на принесенное девочкой сено. Синцов хотел проведать докторшу, но девочка удержала его в дверях: больная только что уснула.
Синцов вернулся и сел за стол.
– Может, еще чего съедите? – спросил хозяин.
– Спасибо. Боюсь с голодухи лишнего.
– Это, положим, верно.
Бирюков прикрутил немного фитиль и положил локти на стол.
– Скажите мне, товарищ политрук: что же это такое делается? Вот ты сидишь сейчас передо мной, Рабоче-Крестьянская Красная Армия, и раз ты формы не снял, то я тебя уважаю, но с тебя и спрашиваю. Что же это такое делается и до каких пор будет продолжаться? Не думайте, не с вами с первым говорю. И с бойцами говорил, и старший лейтенант тут жил, за распиловкой леса следил, но он, правда, мало чего знал... И генерал был, дивизией командовал. Как раз в лесах наших стояла, пока на фронт не кинули. Генерал боевой, ничего не скажешь, от границы с людьми пробился, и опять дивизию собрал, и на фронт пошел... Вот я его и спрашиваю: «Товарищ генерал, что вы и во сне не думали, не гадали досюдова отходить, – этого вы мне не говорите, это я сам знаю, что не думали! Но вышло не по-вашему. А вот что вы сейчас думаете, скажите откровенно: отсюда не уйдете? Тут, в моей хате, немец не будет?»
При этих словах Бирюков поднял голову и медленно, словно прощаясь с ней, обвел глазами избу.
– А что он ответил? «Еще чего! Мы, говорит, завтра вперед в бой пойдем, сами ему накостыляем и для первого случая из Ельни вышибем». И что же? Верно, пошли, и накостыляли, и из Ельни вышибли! А что теперь? Генерал от меня вперед ушел, Ельню взял, а немцы вчерась уже за нас зашли. Да куда зашли! Вчера, говорят, телефонистка с Угры в Знаменку звонила, а там ей уже по-немецки чешут, а это от нас еще на восток полсотни верст!
– Не может быть! – сказал Синцов.
– Вот те и не может быть! Генерал Ельню взял, а немцы в Знаменке. Где же теперь этот генерал? Скажи мне!
– Где, где!.. – вдруг разозлился Синцов. – Бьется где-нибудь в окружении. И мы бы тоже, если б не так, врасплох... Как-никак, а от Могилева до Ельни дошли. Было где и перед кем оружие положить, а не положили! Другие хуже вас, что ли?
– Может, и не хуже, а немец-то опять вас окружил! А надо ли было этого дожидаться? Может, самим надо было его захватывать и отсюдова и оттудова? А то стоим да ждем, пока он первый в ухо даст. А тут еще вопрос: устоишь ли? А не устоишь – так он ведь и лежачего бьет! Вот ты с бойцом своим – кто вы? Вы есть лежачие.
– Нет, – сказал Синцов.
– Ну, ползучие...
– Нет, мы и не ползучие, мы идем к своим и дойдем до них.
– А немца встретите?
– Убьем.
– А танк встретите? Тоже убьете?.. А по мне, лучше не встречайте уж никого, идите себе тихо, пока до своих не дойдете. Потому что если теперь встретите, то, скорее всего, не вы убьете, а вас убьют.
– Не знаю. – Синцов помолчал, мысленно окидывая взглядом все, что пережил с того дня, как переехал могилевский мост и остался у Серпилина. – Знаю одно: может быть, и мало, но сколько смогли их убить – убили.
– Это знаешь. А чего не знаешь? Начал-то с «не знаю».
– А не знаю, где вся наша техника. Словно ее корова языком слизнула и с земли и с неба!
– А их самолеты, – помолчав, сказал Бирюков, – через нас на Москву гудят и гудят. Вечером – туда, средь ночи – оттуда. Выйду на крыльцо и слушаю: много ли обратно идет? Какой гул в небе?.. Ну что ж, спи! Не взыщи, что разговором донял, но, может, ты последний политрук, с которым я говорил, а завтра мне уже