пятнами — солнечные блики проникали сквозь густую листву. Все умолкло, даже ястреб кричать перестал.
Несколько татар поднялись и побрели к опушке присмотреть за лошадьми, остальные лежали на траве, как трупы на поле брани; вскоре всех сморил сон.
Впрочем объевшись и опившись, они, должно быть, видели во сне нечто тягостное и мрачное — временами кто-то громко стонал, кто-то, разомкнув на мгновение веки, бормотал:
— Ала, бисмилла!…
Внезапно с опушки донесся звук, тихий, но страшный: что-то вроде короткого хрипа задушенного и не успевшего даже крикнуть человека. То ли слух у табунщиков был такой чуткий, то ли некий звериный инстинкт остерег их перед опасностью или, быть может, смерть дохнула на них ледяным своим дыханием, так или иначе все враз пробудились ото сна.
— Что такое? Где те, с лошадьми? — спрашивали они друг друга.
И тут из кизилового куста отозвался чей-то голос по-польски:
— Они не вернутся!
И в ту же минуту полторы сотни человек обрушились со всех сторон на табунщиков, смертельно перепуганных — крик замер у них в груди. Мало кто успел схватиться за ятаган. Кольцо нападающих сжало и поглотило их. Кустарник трясся под напором сбившихся в кучу тел. Слышался то резкий свист, то сопенье, то стон, то хрип, но длилось это не более минуты, затем все утихло.
— Сколько живых? — спросил один из нападающих.
— Пятеро, пан комендант.
— Осмотреть тела, не затаился ли кто, нож в горло каждому — для верности, а пленников к костру!
Приказ был немедля выполнен. Убитых пригвоздили к траве их собственными ножами; пленников же, привязав ноги к палкам, положили вкруг костра, который Люсьня разгреб так, что угли, присыпанные пеплом, оказались сверху.
Пленные смотрели на эти приготовления и на Люсьню безумными глазами. Было меж них трое хрептевских татар, они отлично знали вахмистра. Тот тоже узнал их и сказал:
— Ну, камраты, теперь петь придется, не то на поджаренных подошвах на тот свет отправитесь. По старому знакомству угольков не пожалею!
С этими словами он подкинул в костер сухих веток, они тотчас вспыхнули жарким пламенем.
Но тут подошел Нововейский и стал допрашивать пленников. Их показания подтвердили то, о чем молодой поручик уже догадывался.
Липеки и черемисы шли впереди орды и всех султанских войск. Вел их Азья, сын Тугай-бея, он командует всею ратью. Из-за жары они, как и все войско, шли ночами, днем же пускали стада пастись. Не стереглись — ибо и мысли не допускали, что кто-то может напасть на них даже вблизи Днестра, не говоря уж о Пруте, у самого ордынского становища; так что шли, как им было удобно, со стадами и верблюдами, которые тащили на себе шатры главарей. Шатер мурзы Азьи легко отличить, в него воткнут бунчук, и во время постоя каждый отряд водружает подле него знамена. Польские татары примерно в миле отсюда; в их чамбуле около двух тысяч человек, но часть людей осталась при белгородской орде, она идет вослед, в миле от липеков.
Нововейский еще выспрашивал, как проще до чамбула добраться, как расположены шатры, и наконец приступил к тому, что более всего его занимало.
— Женщины есть в шатре? — спросил он.
Татары, те, что служили ранее в Хрептеве, понимали, в какое бешенство придет Нововейский, когда узнает всю правду о судьбе своей сестры и своей невесты, и тряслись за собственную шкуру.
Опасаясь, что его бешенство в первую очередь обрушится на них, они заколебались было, но Люсьня тотчас предложил:
— Пан комендант, подогреем сукиным сынам подошвы, заговорят небось!
— Сунь им ноги в угли! — сказал Нововейский.
— Помилосердствуйте, — возопил Элиашевич, старый хрептевский татарин, — все скажу, что глаза мои видели…
Люсьня взглянул на коменданта, не велит ли он все же выполнить угрозу, но тот махнул рукою и сказал Элиашевичу:
— Говори, что видел?
— Невиновны мы, ваша милость, — ответил тот, — мы только приказа слушались. Мурза наш подарил сестру вашей милости пану Адуровичу в наложницы. Я ее на Кучункаурах видел, когда она с ведрами по воду шла, я еще подсобил ей тащить, потому как в тягости она была…
— О горе! — шепнул Нововейский.
— А другую девушку мурза наш себе в шатер взял. Мы не так часто ее видели, но слышали не раз, как кричала она, мурза хотя и для утехи ее держал, что ни день плетью хлестал и ногами топтал.
Губы Нововейского побелели и задрожали. Элиашевич едва услышал вопрос:
— Где они нынче?
— Проданы в Стамбул.
— Кому?
— Мурза, верно, и сам того не знает. Вышло повеление от падишаха, чтоб в стане не было женщин. Их на базаре продавали, ну и мурза продал.