надерзивший начальству, а то и плюнувший ему в лицо (тогда говорилось «в физиономию»), вызывал полное доверие.
Но доносить нельзя было ни на кого, даже на начальника. На начальника можно было подать официальную жалобу, еще лучше подать заявление об уходе с работы с изложением причины ухода: не хочу служить под начальством взяточника или еще что-то в этом роде. Вообще грубость не допускалась нигде, кроме как в отношениях с начальством, — странно, но факт.
Карьеризм ни в какой степени не поощрялся, но в отдельных случаях был терпим: если карьерист «не забывал бедных и своего собственного достоинства» — примерно такое было правило.
Обогащение было презираемо, особенно в тех случаях, когда разбогатевший человек никому не оказывал материальной помощи. К богатому человеку не зазорно было прийти если уж не с требованием, так с настойчивой просьбой пожертвовать на такие-то и такие-то общественные и благие нужды.
Именно потому, что интеллигентность предусматривала мораль поступка и образа жизни, она и не была сословностью, и граф Толстой был интеллигентом, и мастеровой был им.
Удивительно было и то, что подавляющее большинство этих людей были интеллигентами в первом поколении — дети крестьян и мещан, дети рабочих и рабочие, поповичи и поповны, купеческие отпрыски, порвавшие со своим сословием. Интеллигенты потомственные были даже более свободны в своих поступках и часто имели увлечения — театральные, музыкальные, туристические или какие-то другие. Для интеллигентов же первого поколения интеллигентность была их самым сильным увлечением, если на то пошло — своеобразным патриотизмом. Я знаю это по своим родителям.
Кодекс интеллигентности никогда и нигде не был написан, но понятен был всем, кто хотел его понять, тот и знал, что такое хорошо, а что такое плохо, что можно, а чего нельзя.
Кроме того, интеллигентность обозначала еще и товарищество, взаимопомощь и совет. Совет в том смысле, что в любом затруднительном случае жизни человек обращался за советом к близким людям. Я помню, как моя мать говорила: «Все-таки очень жаль, что товарищ Сталин оказался малоинтеллигентным человеком. Но неужели у него нет товарищей, которые бы его поправили?» Вообще когда чей-то поступок осуждался, очень серьезным обвинением было и такое: «Поступил очень плохо, и представьте себе — ни с кем не посоветовался!» Давать советы было очень ответственным делом, люди ночами не спали — думали: вот ведь какой случай — не знаешь, что и посоветовать! К советчику шли и с упреками: вы посоветовали, а вышло вот как плохо. Вот и поставьте себя на место человека, которому вы дали свой совет!
И еще такой был неписаный порядок: всякого рода осуждение, порицание, недовольство по отношению друг к другу редко высказывались вслух, тем более многословно, это считалось плохим тоном. Хороший тон был — дать понять. Дать понять тем, что человека переставали приглашать в гости и не приходили к нему, сухо с ним здоровались или не здоровались совсем, но это уже в самых крайних случаях. Кроме того, в каждой компании был человек, который «не стеснялся». Он и произносил в лицо осуждение тому, кто, по общему мнению, это заслужил. К такому нестеснительному относились с уважением: он может!
И еще была такая черта, как доверие. Вспоминаю, каким прямо-таки беспредельным и даже наивным бывало доверие одного человека к другому, и до сих пор удивляюсь этому.
В Барнауле зимой, в конце 1919 года, шла артиллерийская перестрелка между красными, которые занимали привокзальную часть, и белыми, закрепившимися на Горе. Снаряды летели через весь город, в котором не было ни тех, ни других. Казалось, вообще никого.
Моя мать работала библиотекаршей на Горе и каждый день ходила в расположение белых, полагая, что женщину никто не может, не имеет морального права обидеть.
И вот однажды вечером, уже темно было, мать вернулась с работы не одна, а в сопровождении белого офицера. Меня особенно поразили его блестящие сапоги. Все мы ходили в пимах (валенках), а этот щеголял в сапожках умопомрачительного блеска.
Офицер представился отцу.
— Сударь, — сказал офицер, — вашей жене небезопасно ходить вечером одной. Поэтому, пока это возможно, я буду провожать ее. Для меня это не составляет труда — моя батарея стоит рядом с ее библиотекой.
— Лучше не надо, — сказал отец. — Пусть уж Любочка ходит одна или совсем не ходит. Я уговариваю ее не ходить на работу, но она непослушная.
— Вы мне не доверяете? — спросил офицер. — Но, поверьте, я же интеллигентный человек!
— Откуда вы родом?
— Из Харькова.
— Ах из Харькова! Действительно очень интеллигентный город.
И офицер несколько дней провожал маму домой. Потом красные заняли весь город, белые отступили на восток.
Но это еще не все.
Хозяин нашего дома, у которого мы жили, который и не скрывал своих белых убеждений, настучал красным: у меня квартирантка, так вот ее каждый день провожал с Горы офицер-улан! И уже поздно вечером, перед самым сном, к нам пришли два красноармейца выяснять что к чему. Хозяин стоял за занавеской — наш угол был отделен от коридора только занавеской — и слушал разговор. А разговор был такой.
— Вы Залыгин Павел Иванович? — спрашивал красноармеец постарше.
— Да, я…
— Где работаете? Кем?
— Я делопроизводитель в Алтайском союзе кооперативов.
— Почему в постели?
— Я болен.
— А это ваша жена?
— Это моя жена.
— А почему ежедневно ее провожал белый офицер? Это был ваш знакомый?
— Он был из Харькова. Больше я ничего о нем не знаю.
— Почему белый офицер провожал вас?
— Как это почему? — удивилась мать, оставаясь при этом совершенно спокойной. Не в пример болезненному и нервному отцу, она никогда и ничего не боялась (так, безбоязненно, и дожила до девяноста лет). — Наверное, потому, что этот офицер был интеллигентным человеком… — Потом она посмотрела на старшего красноармейца и спросила его: — А вы не с Урала? Произношение у вас уральское.
— С Урала… — подтвердил тот. — Рабочий. Доменщик. А как зовут вас?
— Так я и думала! Так я и думала, что вы тоже интеллигентный человек. Все доменщики — интеллигентные люди. Но тогда зачем же вы спрашиваете, почему меня кто-то провожал с наступлением темноты, да еще при перестрелке белых с красными, красных с белыми?.. Зовут меня Любовь Тимофеевна. Но вы меня очень удивили!
— Вот и хорошо, — сказал старший красноармеец. — До свидания, Любовь Тимофеевна. До свидания, Павел Иванович. Будь здоров, мальчуган.
И красноармейцы вышли за занавеску, и я слышал, как младший красноармеец сказал хозяину нашего дома:
— Ты — падла, старик! Гляди, еще раз — и мы тебя прямо в твоей же ограде…
Ограда по сибирскому говору значит двор.
Теоремы всегда были хороши тем, что их можно доказывать, аксиомы же доказывать — бессмысленное занятие, и это в то время, как в основе сущего лежат все-таки они. Жизнь существует ради жизни, а не ради смерти — эта аксиома понятна всем, но опять-таки где они, те «все», которые это поняли и готовы этим понятием руководствоваться, кто и что они такое, если до сих пор их ни в чем нет вместе? Как могут они осуществить эту аксиому, убедившись в том, что аксиомы тоже нужно осуществлять? Какие к этому имеются средства, приемлемые для всех?
Аксиомы более коварны, чем теоремы. Вот мы говорим: прогресс — это главное деяние нашей жизни. Ну а если это главное приводит нас к гибели? Ведь мы же безусловно теряем здравый смысл, когда