французы жертвами своих собственных революций или тех потерь, которые они нанесли Алжиру и Вьетнаму? Мучаются ли американцы тем, что истребили на всем континенте индейцев, а с другого континента привезли миллион чернокожих рабов? События давние, могли, конечно, забыться, но если они и в самом деле забылись — дело плохо.
Или вот еще об одном интеллигенте — Викторе Ивановиче Верещагине, который преподавал мне в сельхозтехникуме ботанику.
Не очень точно, но я помню о нем, что он был уроженцем Симбирска, окончил Петербургский университет и вот куда подался — в Барнаул. В барнаульском реальном училище преподавал он ботанику в течение учебного года, а летом путешествовал по Горному Алтаю. Виктор Иванович путешествовал не напрасно: пятнадцать растений и поныне читаются с приставкой «верещагинус» — все они были открыты им.
Он был дальним родственником художника Верещагина и учился в Симбирской гимназии вместе с Лениным.
Говорил Виктор Иванович очень тихо, почти шепотом, и выступать не любил, но однажды его уговорили выступить, рассказать о Владимире Ильиче. Он и рассказал: хороший был мальчик Володя Ульянов, очень способный, начитанный, всегда делал все уроки, но не любил, чтобы у него списывали… Ах не любил?! — и поехал наш Виктор Иванович в Туруханск, как раз в те места, где некогда пребывал и Сталин.
Прошло несколько лет. Однажды летом ехал я, студент, на каникулы в Барнаул, в Новосибирске была у меня пересадка, и вот смотрю — в зале ожидания сидит мой Виктор Иванович. Конечно он: седой уже, в пенсне со шнурком, с бородкой клинышком, в сапогах и в грубом таком плаще, которые в ту пору назывались дождевиками, наверное, потому, что ни один Дождь промочить их не мог. Я подошел, мы поздоровались, и Виктор Иванович спросил, на каком факультете я учусь. Я сказал — на гидромелиоративном.
— Ну вот и жаль! — сказал Виктор Иванович. — Из тебя, Сережа, мог бы получиться неплохой агроном. А теперь получается, что я зря учил тебя ботанике…
Настала и моя очередь спросить о чем-нибудь Виктора Ивановича.
— А вы в Барнаул? — спросил я.
— Да… домой…
— А вы… оттуда?
— Ты что имеешь в виду — Туруханский край? Ну да, я оттуда.
— Наверное, очень соскучились? За все эти годы-то?
— Нет, Сережа, из тебя хорошего агронома не получилось бы… — вздохнул Виктор Иванович. — Нет, нет! Ты сообрази — сейчас какой месяц?
— Месяц? Июль…
— Вот видишь — июль. Какая половина июля?
— Конец месяца…
— Вот видишь — конец. Что в конце июля делают растения?
— Как что? Они — растут!
— Все-то ты забыл, Сережа, все, чему я тебя учил, ты забыл. Растения сейчас уже почти и не растут, они — цветут.
— Я не о том, Виктор Иванович. Я о том, что вы, наверное, очень соскучились?
— Растения цветут — значит, время собирать гербарий. Самое время, а мне говорят: «У вас срок ссылки кончился, поезжайте домой». Я говорю: «Я собираю гербарий, оставьте меня до конца цветения, хотя бы недели на две-три!» Мне говорят: «Нельзя» — и грубо так говорят-то… Пришлось уезжать. А ты говоришь…
Напрасно уж так-то печалился Виктор Иванович: не знаю, по какой причине, но только года через три-четыре он снова оказался в Туру ханском крае. И снова вернулся в Барнаул.
Ну а дальше такое стечение обстоятельств: в пятидесятые годы я в качестве гидролога принимал участие в лесной экспедиции Западно-Сибирского филиала АН СССР. Начальником экспедиции был профессор Г. В. Крылов. Мы шли примерно по тем же маршрутам Горного Алтая, которые проходил в свое время еще до революции и в двадцатые годы В. И. Верещагин, только он обследовал речные долины и прилегающие к ним склоны, а мы изучали верхнюю границу леса, шли по кромке снегов и смотрели на реки, поймы и долины сверху вниз, как бы с высоты птичьего полета. Смотреть сверху вниз было очень красиво, все это так, но как же мы рвались домой, когда наступали календарные сроки окончания экспедиционных работ! И красиво и интересно, а вот поди ж ты…
Вспомнилась мне еще раз встреча с Виктором Ивановичем Верещагиным на новосибирском вокзале, когда мы с профессором Крыловым писали о нем некролог в «Ботанический журнал» АН СССР. В. И. Верещагин умер в возрасте девяноста шести лет.
Нет у нас надежного метода освоения собственного опыта. По своей значимости для нас и несколько лет — уже эпоха, мы так и говорим: эпоха «военного коммунизма», эпоха НЭПа, — хотя это были всего-то- навсего считанные годы. Уж из анализа эпох-то, казалось бы, можно и должно извлечь нечто полезное и необходимое. Но мы не извлекаем, не оцениваем кропотливо все составляющие каждого предшествующего периода, отвергая его в целом, хотя даже и части этого целого — тоже бесценный опыт.
Вот мы ведем разговоры прежде всего о том, чем был для нас НЭП — временным или долговременным явлением, вовремя отказались от него или преждевременно, рассматривая НЭП прежде всего как политику, но не как экономическую систему. Но в НЭПе была еще одна на все времена бесспорная составляющая: НЭП был объявлен одновременно с режимом строжайшей экономии, и государство уже тогда, вкладывая огромные средства в промышленность и отчасти в культуру, не гнушалось экономить не только рубли, но и копейки, умело определять эффективность своих вложений, умело привлекать к проблеме экономии массы. Я хорошо помню, как все это «сознательно» делалось.
Ну а если эта составляющая НЭПа бесспорна, почему же она забыта теперь? Почему, живя бедно, мы так расточительны? Почему вся страна завалена ржавым железом и гнилой древесиной?
Оценить бы нам наши ресурсы, земли, воды, недра, леса в рублях за гектар, за кубометр — и богатства использовались бы гораздо разумнее.
Оценить горнорудные ресурсы — и горняки не снимали бы сливки с месторождений, разрабатывая только те пласты, на которых можно показать самую высокую производительность.
Пусть кубометр воды хоть что-нибудь, но будет стоить для Министерства водного хозяйства — и тогда оно не будет протаскивать проекты умопомрачительной стоимости.
Пусть каждый кубометр леса на корню будет иметь хорошую стоимость — и тогда в дело пойдет не 3–5 процентов от объема вырубок, как это имеет место сейчас, а гораздо больше.
У нас до сих пор не определена роль денег в нашем обществе. Как подорвали их значение в пору «военного коммунизма», так и до сего дня деньги имеют у нас двойственную роль. В личностном, частном плане деньги для нас как деньги — мы знаем им цену, не швыряем на ветер, распределяем до получки. В масштабе же государственном и производственном этого и в помине нет! Продажная цена продукта у нас запросто может быть в несколько раз ниже его себестоимости, а колхозу сплошь и рядом выгоднее получить низкий урожай, чем высокий, быть беднее, а не богаче — бедному положена дотация. Предприятие у нас получает задание на прибыль, но оно лишено реального права выпускать доходную продукцию и определять ее цену. Министерство отчитывается не в рублях проданных товаров и услуг, а по «освоению средств», по вводу в строй новых объектов. Какова их рентабельность и кто ее доказал, в каких единицах? Нет ответа.
Кто подсчитает природные ресурсы, израсходованные министерством, если они ничего не стоят? Опять — некому. Опять — нечем. Природные ресурсы расписаны у нас за ведомствами, они и становятся хозяевами природы, но ведь никому, даже самому себе не подотчетный хозяин — это такой браконьер, которого свет не видывал. Свет вообще еще не видел браконьерства от имени государства в подобных масштабах. Даже мы сами и не представляли, будто нечто подобное может иметь место. При социализме — и вдруг!
Идет, положим, рассмотрение некоего проекта природопользования, и в качестве заглавного лица выступает предсовмина одной из ССР или АССР или предобл(край)исполкома, он говорит: а нам этот объект