— Вот уж не надо, — попросил Дзержинский, — я, знаете ли, рекламу не люблю.
— По нашим законам я вправе распоряжаться своею собственностью, — Зайдель похлопал огромной ладонью по фотоаппарату, — так, как мне это представляется целесообразным.
— Отчуждение, — улыбнулся Дзержинский, вспомнив отчего-то, как мучался в Вильне еще, начав посещать кружки, — не мог понять Марксово словечко «отчуждение». Ему казалось тогда, что это слово определяет лишь отношения между людьми, никак он не мог взять в толк, каким образом земля «отчуждается» от человека.
— Что? — не понял его фотограф. — О чем вы?
— Об отчуждении собственности. Все, казалось, понимал в этом вопросе, а вот то, что с развитием техники можно отчуждать человека от него же самого и превращать это отчуждаемое в собственность, — такого представить не мог.
— Вы юрист?
— Нет.
— Художник?
— Художник? — Дзержинский удивился. — У художников должны быть длинные волосы и в глазах рассеянная собранность.
— «Рассеянная собранность»? Как бывший художник свидетельствую — вы попали в точку.
— Бросили живопись?
— В век фотографии она не нужна.
— Глупо. Фотография фиксирует факт, живопись познает природу явления.
— Вы мыслите геттингенскими формулировками — слишком консервативно.
Дзержинский покачал головой:
— Меня обвиняли во многих грехах, но чтоб в консерватизме — ни разу.
Потом они проводили все дни вместе: Зайдель оказался парнем на редкость славным.
Однажды Дзержинский проснулся, когда еще только-только рассветало, вышел на пляж, зябко ежась на легком бризе.
Он взял за привычку гулять вместо зарядки — однообразие гимнастических упражнений было не для него, он чтил дисциплину внутреннюю превыше внешней, организованной в раз и навсегда заученную форму.
В то утро Дзержинский шел по сыпучему, белому песку быстро, смотрел на красноголовых, писклявых чаек, на серый, металлический лист тяжелого моря, редко — под ноги; когда же глянул, обходя зеленые, словно волосы утопленницы, водоросли, выброшенные на берег ночным прибоем, заметил диковинного крокодила с ракушками-глазами; нимфу с игриво загнутым хвостом, Нептуна, сжимавшего в руке трезубец.
«Прелесть какая, — подивился Дзержинский, — настоящее искусство. Обидно — волна слижет».
Он увидал вдали одинокую фигуру: человек стоял на корточках и строил, как решил Дзержинский, замок из песка.
А когда подошел ближе, понял, что это — Фриц, и лепил он не замок, а огромную, диковинных форм черепаху.
— Вот, — сказал Фриц, заметив Дзержинского, — потянуло к изобразительности после наших разговоров. Так спокойно мне было, Юзеф, так хорошо и тихо, а вы — взбаламутили…
… Только Фрицу мог Дзержинский доверить дело с Гартингом — другой и за деньги б не решился, а этот умел работать бесплатно.
… Дзержинский разыскал Зайделя в полночь: кончилась съемка в Опера — приезжала с гастролями Айседора Дункан; Берлин, казалось, сошел с ума, редакторы платили бешеные деньги за хорошую фотографию юной парижской балерины, Фриц, взмокший, вымотанный, с синяками на локтях, оттого что падал два раза сшибленный озверелыми конкурентами, сидел в «Ратхаузе» и пил пиво — кружку за кружкой.
— Тебе бы в Шерлок Холмсы, Юзеф, — сказал Фриц, когда Дзержинский присел к нему за столик. Официанты ходили вокруг Зайделя волками — работа уже кончилась, но посетителя ведь не погонишь, посетитель — истинный хозяин ресторана, однако всем своим видом они показывали, что пора бы уж и честь знать.
— Пошли, — сказал Дзержинский, — серьезное дело, Фриц.
— Мы же закончили серьезное дело.
— Мы только начали его. Я был безмозглым идиотом, когда говорил тебе, что мы все закончили. Мы только начинаем, Фриц, мы еще только начинаем.
Через десять дней Дзержинский встретился у Розы Люксембург с представителями латышской социал- демократии.
— Товарищи, — спросил он, — что у вас находится на Байоретерштрассе, восемь?
Латыши переглянулись — от Юзефа в революционной среде тайн не было, его знали, ему верили, но про Байоретерштрассе было известно трем членам ЦК — там находился перевалочный пункт по транспортировке нелегальной литературы в Ригу.
— Товарищи, — поняв, отчего латыши не отвечают, продолжал Дзержинский, — явку надо менять. Вы провалены. Вот вам фотографии, которые подтверждают мои слова. Двое в шляпах — русские филеры. Проверьте всех тех, кто везет литературу в Ригу, возможна провокация.
Назавтра встретился с армянскими социал-демократами. Выслушав Дзержинского, маленький, порывистый Мартиросян обернулся к Мнацаканову и Алабяну:
— Сегодня же принять меры. Спасибо, Юзеф.
Вечером того же дня Дзержинский предупредил об опасности товарищей из Бунда.
Через неделю он увидался у Люксембург с худым, холеным, несколько надменным человеком.
— Никитич, — представился товарищ по-русски.
Чуть помедлив, Дзержинский — тоже по-русски — ответил:
— Очень приятно. Юзеф.
И оба улыбнулись — знали друг друга не первый уже месяц: Леонид Борисович Красин познакомился с Дзержинским на квартире у Меира Валлаха — Максима Максимовича Литвинова, который отвечал за переправку большевистской литературы в Россию, и вместе с Мартыном Лядовым — параллельно с Дзержинским — вел работу против Гартинга.
(Ленин, выслушав рассказ Красина о том, как Дзержинский спас транспорт нелегальной литературы, еще раз переспросил:
— Значит, говорите, Дзержинский? Надо запомнить. Я считал его прекрасным организатором и газетчиком, но то, что он такое придумал… Молодец! Дантон, революционный Дантон! Такого бы в Комитет общественного спасения, а?! Молодец… Если мы, наконец, объединимся с поляками, я буду просить выписать ему партийную книжку под номером два.
— А номер один? — спросил Красин.
— Номер один мы бы подержали для Плеханова; жаль, если совсем отойдет.
— А вам какой номер будем выписывать? — спросил Красин.
— Я за нумерацией не гонюсь, — ответил Ленин. — История разберется, кому какой номер проставить, — важно только, чтоб не на лбу — клеймом.)
11
… В тот день заседание прусского рейхстага не обещало ничего интересного, поэтому ложи прессы были почти пусты: множество депутатов гуляли по огромным мраморным серым холодным коридорам, пили в буфете крепкий кофе, дискутировали разные разности с ответственными чиновниками министерств, которые обычно поджидали здесь «своих» депутатов, чтобы заранее выяснить позицию во время предстоящих обсуждений бюджетных статей, а коли позиции еще определенной нет, попробовать создать ее.
Поэтому когда Август Бебель взошел на трибуну, все считали, что вопрос он поднимет локальный.
— Господин президент, господа депутаты, майне дамен унд геррен, — начал Бебель неторопливо, зная, что на его выступление соберутся. Он давал время депутатам и журналистам занять места, поэтому с главным, с основным, тянул. — Предмет моего выступления может показаться вам странным только при