— О чем же мне с вами говорить?
— Неужели не о чем? Расскажите, какова погода на воле, есть ли дожди, что за цветы сейчас цветут?
Ксендз не мог оторвать глаз от шеи Грыбаса, бритой высоко, чуть не от затылка — так стригли осужденных к смерти. Мацей повернулся так, чтобы это не было видно собеседнику.
— Как вы можете уходить без исповеди? — спросил ксендз.
— Я ухожу для того, чтоб остаться.
— Мне страшно за вас.
— Мне тоже.
— Можно не уходить. Можно остаться.
— Вас просили повлиять? Я не стану писать прошения. Не надо об этом. Пожалуйста, я прошу вас, не надо.
— Хотите, я почитаю вам Библию? Я не зову к исповеди, просто я почитаю…
— Почитайте. Знаете что? Почитайте «Песнь тесней», а? Помните?
— Слабо.
— Почему?
— Я редко возвращался к этому в Писании.
— Хотите, я вам почитаю?
Мацей чуть откинул голову и начал тихо декламировать вечные строки любви:
— «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими, волоса твои, как стада коз, сходящих с высоты Галаанской, зубы твои, как стада выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними. Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими. О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста; о, как много ласки твои лучше вина и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов. Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой — и польются ароматы его!»
… Лицо ксендза плясало, залитое слезами; руки он прижимал к груди, и в глазах его был ужас и восторг. Он поднялся, отворил дверь камеры и сказал стражникам:
— Проводите меня к начальнику тюрьмы…
Грыбас, глядя на его сутулую спину, на старенькую, замасленную черную шапочку, спросил:
— Если я не унижаюсь — вам-то зачем?
Лег на койку, забросил руки за голову, ощутил бритость шеи и тихо шепнул:
— Не надо, отец. Раньше думать следовало — всем людям, всем на земле, не одним нам, которых казнят за мысль, — за что ж еще-то?
… Шевяков выпил рюмку холодной водки, скомкав, бросил салфетку на стол, вопросительно посмотрел на прокурора, начальника тюрьмы и еще нескольких приглашенных наблюдать казнь.
Прокурор, словно бы поняв Шевякова, щелкнул крышкой золотых часов:
— Еще пять минут.
— Продляете удовольствие? — спросил Шевяков, цыкнув зубом.
Прокурор посмотрел на него с испуганным интересом.
— Наоборот, — ответил он, — оттягиваю ужас.
— Или мы — их, или они — нас, — ответил Шевяков. — Еще по одной, господа? Посошок, как говорится…
Один из молодых гостей, прапорщик, видимо чей-то «сынок», защелкал суставами пальцев, стараясь скрыть дрожь в руках.
— Почему казнят ночью?
— Днем двор занят, — ответил начальник тюрьмы деловито. — Да и арестанты могут к окну подлезть. Они ведь что делают: один нагибается, а другой ему на спину лезет. И смотрят, озорники.
— Стрелять надо, — заметил Шевяков, разливая водку в длинные рюмки.
— А — нельзя, — ответил тюремщик, обгладывая куриную ножку, — специально в параграф внесен запрет: вдруг срикошетит пулька? Металлу-то много, да и камни у нас чиркающие…
— Это как? — не понял Шевяков.
— Чирк-чирик, — рассмеялся начальник тюрьмы, — это моя внучка говорит, когда головки спичек отскакивают.
— Ну, с богом, — вздохнул Шевяков. — Господин прокурор, допивайте! Жена, так сказать, не забранится, на работе были, так сказать. Пошли, милостивые государи.
Он первым шагнул в серый провал гулкого тюремного двора, увидел в рассветных сумерках шеренгу расстрельщиков, Грыбаса, который медленно шел к стене, и раздраженно обернулся к начальнику тюрьмы:
— Ну, что он так копается?! Побыстрее нельзя?
Начальник тюрьмы кашлянул в кулак:
— Волокут только в том случае, ежели дерется.
Мацей Грыбас подошел к стене сам, отстранив жандармов, что шли по бокам, шагнул к расстрельщикам и выдыхающе крикнул в пустой тюремный двор:
— Прощайте, товарищи!
— Арестанты проснутся, — покачал головой прокурор, — прикажите, чтоб скорей палили!
… Когда тело расстрелянного Грыбаса перенесли в камеру, Шевяков с жадным, темным интересом заглянул в лицо казненного. Он глядел мгновенье, потом, заметив что-то одному ему понятное, сказал:
— Ничего… Теперь другие поостерегутся газетки печатать…
10
— Угодно ли вам будет, — медленно проговорила Роза Люксембург, стараясь не смотреть в лицо Гуровской, — дать нам показания? Мы, — повысив голос, словно почувствовав возражение Гуровской, продолжала Люксембург, — не есть партийный суд, но приглашены вы сюда для того, чтобы быть опрошенной в связи с возникшими против вас подозрениями.
— В чем меня подозревают?
— В провокации.
— Это по меньшей мере смешно! Нелепо…
— Угодно ли вам дать объяснения? — не меняя голоса, настойчиво повторила Люксембург.
— Я готова ответить на все вопросы.
— Пожалуйста, Юзеф.
Дзержинский пересел на свободный стул, ближе к Гуровской, и спросил:
— Когда вы вернулись из Парижа?
— Из Парижа? Я только что из Варшавы! Вот телеграмма, вы ж сами меня вызвали, товарищи!
— Я спрашиваю, когда вы были в Париже перед отъездом в Варшаву?
— Это какая-то ошибка!
— По чьему поручению вы были в Париже? — повторил Дзержинский.
Гуровская заставила себя улыбнуться:
— Юзеф, о чем вы?
— Я спрашиваю, — повторил он, — зачем и по чьему заданию вы ездили в Париж?
— Я не была в Париже.
— Это правда?
— Честное слово! Это какой-то вздор, откуда деньги? Зачем мне туда?!
— Хорошо. Ответьте, пожалуйста, сколько времени вы жили в гостинице «Адлер»?
— Две ночи.
— Это правда?
— Ну конечно же правда.
— Это ложь. Во-первых, вы ездили в Париж. Поездом номер семь, четырнадцатого числа, в вагоне второго класса, место пятое. Во-вторых, в гостинице «Адлер» вы прожили в общей сложности шестнадцать дней.