силе, оповещение в печати: «Такой-то или такая-то состоит сотрудником охранки. Предупреждаем об этом всех товарищей по борьбе». Теперь прошу голосовать… «Милостивый государь, Владимир Иванович! По полученным из департамента полиции (через Варшавскую охрану) данным нами был задержан по словесному портрету господин, долженствующий иметь в своем бауле нелегальную литературу, оружие и фальшивый паспорт. Задержанным оказался гражданин Северо-Американских Соединенных Штатов Джон И. Скотт, состоящий камердинером купца первой гильдии, почетного потомственного гражданина К. П. Николаева. Поскольку наших извинений г-ну Скотту было недостаточно, он отправил телеграфом протест в Посольство САСШ в С. -Петербурге, ввиду просроченного билета в купе первого класса, который мы не смогли оплатить из секретного фонда, не имея на то соответствующего приказания. Поскольку от нас затребовано объяснение по поводу происшедшего, прошу подтвердить Ваше указание на задержку означенного Джона И. Скотта, как подозреваемого. Вашего высокоблагородия покорнейший слуга подполковник железнодорожной жандармерии Р. Е. Засекин». «Милостивый государь, Родион Евгеньевич!
К сожалению, не могу ответить на Ваше любезное письмо положительно, потому что никаких указаний на задержание гражданина САСШ Д. И. Скотта, ни я, ни мои сотрудники Вам не давали. В нашем циркуляре было обращено внимание Вашего высокоблагородия на необходимость ареста злоумышленника, а отнюдь не гражданина Северо-Американских Соединенных Штатов. Ввиду того, что настоящий злоумышленник сумел пересечь границы империи, а Вашими сотрудниками был задержан невиновный, я, к сожалению, не смогу ответить Вам в каком-то ином смысле, кроме как в том, какое имею честь отправить. Полковник В. И. Шевяков»
8
«Осведомительная служба» Гартинга была поставлена четко: как только в сферу ее внимания попадал человек, вхожий в круги революционной эмиграции, оказавшийся при этом в тяжелом положении, — неважно каком, моральном или финансовом, — срабатывала сигнальная система, и на «объект» интереса заводился формулярчик наблюдения. Сначала — проверка. (Однажды Гартинг месяц держал филеров на слежке, подвел к подозрительному человеку агентуру, те в поте лица, бедолаги, прощупывали его через эсеров и эсдеков, а оказалось, что работают с секретным сотрудником Московского охранного отделения, направленным на внедрение к боевикам, — бюрократическую машину где-то заело, не сообщили из Санкт-Петербурга вовремя, что свой едет.) После проверки, проводимой Гартингом дотошливо, шло письмо в Департамент полиции; иногда, впрочем, Аркадий Михайлович «разыгрывал покер» — письма в департамент с просьбой на санкцию не отправлял, а вербовал сам, если человек, уловленный «штучниками», был особо интересен для него с точки зрения личной перспективы.
Таким-то человеком — безденежным и мятущимся — и показался ему Мечислав Адольфович Лежинский, рабочий-каменщик, ныне «вольный слушатель» историко-филологического факультета, вращавшийся в кругах, близких к Люксембург. По сведениям агентуры, Лежинский был связан с Дзержинским, когда тот приезжал в Берлин к «Розе» из Королевства, Швейцарии или Австро-Венгрии, и дважды ездил к тому в Краков.
Лежинский был особенно интересен Гартингу еще потому, что Краков, как, собственно, и вся Галиция, «входил» в сферу работы его конкурента и давнего приятеля, заведующего заграничной балканской агентурою, статского советника Пустошкина Андрея Максимовича.
«Служба — службой, а табачок врозь» — эту присказку Гартинг часто повторял своим чиновникам: каждому, естественно, в отдельности, давая понять этим, что информация, вырванная «из клюва» коллеги по работе, ценна вдвойне, ибо свидетельствует о силе, сноровистости и смелости жандарма.
«Дружба — дружбой, а табачок врозь»: пусть статский советник Пустошкин Андрей Максимович не обессудит, коли он, Гартинг Аркадий Михайлович, станет получать краковские данные от Лежинского, прямехонько через «товарища Юзефа», тут уж, что называется, «кто смел, тот и съел». Он, Гартинг, возражать не станет, если и Пустошкин исхитрится сыскать в Берлине ту агентуру, которая сможет «освещать» для него Балканы. Только не сможет он такую агентуру отыскать, потому как тихую жизнь любит, риска чурается, лень-матушка вперед него родилась.
Познакомившись с Лежинским, побеседовав с ним за чашкой кофе, Гартинг, который представился приват-доцентом, встречей остался доволен, ссудил молодого человека, оказавшегося действительно в тяжком финансовом положении, двадцатью пятью рублями и следующую встречу предложил провести дома — то есть на одной из четырех своих конспиративных квартир.
Лежинский согласился.
Угостив бывшего каменщика сигарой, Гартинг сказал прямо:
— Помимо научных занятий, коим я предан в первую голову, Мечислав Адольфович, мне приходится выполнять ряд заданий, связанных с практикой дипломатической разведки. Не согласились бы помогать мне?
— Не понимаю! — у Лежинского глаза на лоб полезли. — С какой разведкой? О чем вы?
— О том самом. Разведка — моя страсть, а наука, кантовская философия, скорей ее психологическая суть, приложимая к вопросам техники, — работа. «Все смешалось в бедной голове моей», — улыбнулся Гартинг. — Сто рублей в месяц я могу вам платить. Данные, которые меня интересуют, относятся к сфере ваших занятий: социал-демократия Польши, интерес, который проявляет к ней венский кабинет, с одной стороны, и двор кайзера — с другой.
Работал Гартинг виртуозно: он рисовал картину, захватывавшую дух, ставил задачу широкую, политическую, которая сразу-то и не ранит человека, защищает его от того, чтобы внутри себя близко увидеть страшное слово «предательство». Пусть человек сначала посчитает себя политиком, пусть. Важно, чтоб первые данные от него легли в сейф. Потом — просто, как по нотам: «Коготок увяз — всей птичке пропасть». И рифмы бы вроде нет, корявая рифма, а сколько смысла в народной мудрости сокрыто?!
— А почему вы, собственно, решились внести мне такое предложение?
— спросил Лежинский. — Я ведь откажусь, Аркадий Михайлович.
— Нет. — Гартинг покачал головой. — Не откажетесь. Смысла нет. Я ж не в провокаторы вас зову, не к унизительному осведомительству. Я зову вас в дипломатию, без которой нельзя стать политиком. А вы — политик, прирожденный политик. Я прочитал стенографический отчет вашей речи во время реферата Каутского. Прекрасно! На вас кое-кто шикал. Еще лучше! С каких углов? Кто? Какие интересы стоят за этими шикунами?
— Ваши, — заметил Лежинский, — чьи ж еще…
— Отнюдь. Вы неправы, Мечислав Адольфович, сугубо неправы. «Ваши»
— это понятие собирательное, то есть расчленяемое. Думаете, я не рассуждаю о будущем? Ого! Еще как рассуждаю! Считаете, что мое рассуждение идет в понтан с петербургскими рассуждениями? Ни в коем случае. Естественно, в столице есть люди, которые думают, как я, — иначе б не сидеть мне здесь. Но их пока мало. Растут еще только те, с которыми моим детям и вам — я-то свое пожил — предстоит принять бремя ответственности за судьбу России. Поверьте слову, помочь прогрессу в стране может эволюция — все иное обречено на варварство и отсталость. Лучше помогать, состоя в наших рядах, чем дразнить медведя, как это делают большевисты, эсеры, ваши друзья польские эсдеки. Да, да, именно так: медведь терпит- терпит, а потом как поднимется на задние лапы, как шварканет когтями по мордасам — костей не соберете! Я приглашаю вас, социал-демократа, в наши ряды, и я знаю, на что иду: семя неистребимо, и линию вы будете гнуть свою — а она у вас, при всех шараханьях — разумная, справедливая. То-то и оно. Кто больше рискует — не знаю, но позволю высказать предположение, что больше рискую я.
— Вы, случаем, не тайный эсер? — поинтересовался Лежинский.
— Нет. В них слишком много открытого блеска, бравады, риска. А я чту риск выверенный, оправданный. Нет, скорее меня можно причислить к либералам: я думаю о России как патриот, состоящий в рядах тех, кто готов принять на себя бремя. Да и вы готовы — по глазам вижу.
Рукопожатием-то они обменялись, но что-то такое мелькнуло в глазах Лежинского, что подвигло Аркадия Михайловича сделать запрос в Варшавское охранное отделение.
И запрос этот попал к Шевякову. Как и все чины Департамента полиции, Шевяков к «берлинскому деятелю» относился с глухим недоброжелательством, в подоплеке которого было извечное человеческое чувство — зависть: «Везет латышу проклятому, триста рублей каждый месяц и жилье за казенный счет». (О том, что Гартинг из евреев, знали лишь Рачковский и Плеве — от остальных, особенно от особ царской