Польскому возможность свободного развития. 3) Между тем опубликованные постановления Комитета Министров, а равно мотивы к ним свидетельствуют, что сие учреждение в лице большинства его членов не сумело или не пожелало стать на почву более широких задач правительства, что в столь важный момент, по столь важному вопросу Комитет Министров не проявил достаточной решимости для принципиальной постановки этого дела. Постановления Комитета, вводя лишь кажущиеся изменения или льготы, не изменяют существенно системы управления краем, но, напротив, систему эту укрепляют и узаконяют. Комитет Министров, правда, осудил обрусительные цели, насколько они, по мнению Комитета, бесплодны, но сей системы своими постановлениями отнюдь не отменяет, а лишь смягчает наиболее бессмысленные, затрагивающие сферу частных отношений. Постановления Комитета Министров, не признавшие права многомиллионного народа, обезоружили умеренных людей в борьбе с анархией. 4) Нынешняя система управления краем вызвала всеобщее противодействие нашего народа. В борьбе принимает участие и крестьянское население. Ныне польские крестьяне, оставаясь в полнейшем согласии с образованными слоями общества, защищают свои национальные права. Проявления беспорядков в среде рабочих при забастовках и терроре составляют последствие того же самого режима, который лишает нас возможности иметь культурное воздействие на массы. Так как беспорядки, вызывающие нередко кровавые столкновения, разоряют край и причиняют ему тяжелые бедствия, то политически зрелые элементы горячо желали бы иметь возможность предупреждения таковых, но раздражению рабочего класса они не могут противопоставить никаких действительных данных относительно возможности достижения лучшего будущего на почве закона, ибо такое будущее не предвозвещается ни образом действий местной администрации, ни правительственными распоряжениями. Местная власть оказывается бессильною, способною еще к жестокому подавлению внешних признаков неудовольствия, но она уже не способна к охранению общественного спокойствия, к обеспечению личной безопасности и к предупреждению смут. 5) Мы еще раз положительно заявляем, что для установления нормальных отношений поляков к России необходимо: предоставить нашему краю законодательную и административную автономию; признать польский язык официальным во всех отраслях гражданского управления и в суде, а равно языком преподавания во всех учебных заведениях края; предоставить местному элементу управление Царством Польским и обеспечить за населением гражданскую свободу. Не нам решать вопрос об интересах Русского государства и русского народа. Но мы не можем поверить, чтобы эти интересы требовали дальнейшего сохранения такого режима, который не достиг ни одной из своих целей и который, напротив, вызвал столь опасные и плачевные не только для нас последствия. Исполняя свой долг по отношению к нашей совести и к нашему народу, мы констатируем, что пренебрежение нуждами Царства Польского и отказ нам в правах и учреждениях, которые составляют необходимость для нашего национального и культурного развития, неминуемо должны вызвать усиление борьбы поляков с действующим режимом и увеличение силы анархии. Мы за все это не берем на себя ответственности. По поручению — граф Любомирский граф Тышкевич Генрих Сенкевич»,
Кончив читать, Дзержинский отправил с Провоторовым на волю странную «папироску» — товарищи удивились, прочитав: «Пришлите мне книги Гизо и о Гизо — все о „третьем сословии“. Юзеф».
Подпись его, и рука его.
Послали. «И. Э. Дзержинскому. X павильон Варшавской цитадели. Мой дорогой! Теперь, продолжая предыдущие мои письма, я хочу описать тебе впечатления, которые я получаю здесь, рассказать, чем живу. Четверть часа прогулки — это ежедневное развлечение. Я с наслаждением бегаю по дорожке и не думаю тогда ни о солдате с винтовкой, ни о жандарме, вооруженном саблей и револьвером, стоящих по обоим концам тропинки. (Вероятно, я очень смешно выгляжу со своей козьей бородкой, с вытянутой шеей и продолговатым, острым лицом.) Я слежу за небом. Иногда оно бывает совершенно ясное, темно-голубое с востока, более светлое с запада, иногда серое, однообразное и столь печальное; иногда мчатся тучи фантастическими клочьями — легкие, то опять тяжелые страшные чудовища, — несутся вдаль, выше, ниже; одни обгоняют другие с самыми разнообразными оттенками освещения и окраски. За ними виднеется мягкая, нежная лазурь. Однако все реже я вижу эту лазурь, все чаще бурные осенние вихри покрывают все небо серой пеленой свинцовых туч, И листья на деревьях все больше желтеют, сохнут, печально свисают вниз, они изъедены, истрепаны, не смотрят уже в небо. Солнце все ниже и появляется все реже, а лучи его не имеют уже прежней животворной силы. Я могу видеть солнце только во время прогулки, ибо окна моей камеры выходят на север. Лишь иногда попадает ко мне отблеск заката, и тогда я радуюсь, как ребенок. Через открытую форточку вижу кусочек неба, затемненный густой проволочной сеткой, слежу за великолепным закатом, за постоянно меняющейся игрой красок кроваво-пурпурного отблеска, за борьбой темноты со светом. Как прекрасен тогда этот кусочек неба! Золотистые летучие облачка на фоне ясной лазури, а там приближается темное чудовище с фиолетовым оттенком, вскоре все приобретает огненный цвет, потом его сменяет розовый, и постепенно бледнеет небо, и спускаются сумерки. Чувство красоты охватывает меня, я горю жаждой познания и (это странно, но это правда) развиваю это чувство здесь, в тюрьме. Я хотел бы охватить жизнь во всей ее полноте. Будь здоров, мой брат. Обнимаю тебя крепко. Твой Феликс».
Лишь на третий день Провоторов смог передать Дзержинскому посылку с воли — книги. Это не «папироска», это книги, пойди их проволоки сквозь охрану — здесь в тюрьме никому не верят, ни чужому, ни своему.
Заметил, как вспыхнули глаза арестанта — подивился: что в ней, в книге-то? Не хлеб, не табак, не детское письмецо…
… К предмету истории Дзержинский относился особо. Началось это с того, что отец ему, пятилетнему, перед смертью начал читать Плутарха, и мальчик на всю жизнь запомнил, как это интересно — истории других людей, иных веков, странных привычек и нравов. Потом мама рассказывала ему, как отец точно и странно определил историю:
— Мы умеем все — до удивительного быстро — облекать в гранит: не успеешь родиться — пожалуйте в землю. Единственно, что в силах охранить память человеческую — это искусство, живопись, музыка и разные истории, которые не претендуют на то, чтобы стать «всеобщей историей», но именно в силу этого ею и становятся.
Во втором классе гимназии (Феликс, тогда мечтал сделаться ксендзом) в учебниках классической истории, которая с детства стала для него сводом увлекательных рассказов об интересном, он отыскивал описание жизней религиозных бунтарей, начиная с Христа и кончая Лютером. Потом увлекся Спартаком, Эразмом Роттердамским, Кромвелем. Он обратил внимание, что все гении — вне зависимости от меры их религиозности — были на редкость беспутными людьми, шатунами, которые легко бросали достаток, дом, спокойствие и отправлялись по свету в поисках истины. Дзержинский подумал тогда, что история хранит очень мало имен, она выборочна в отборе и запоминает только тех, кто смог выявить себя, доказать свою мечту на деле, как случилось с Костюшкой, Байроном, Мицкевичем, Лермонтовым, Кибальчичем, Нансеном, Складовской-Кюри — ведь беспутные были люди, с точки зрения обывателя, привычного к устоявшемуся.
Дзержинский еще раз прочитал великих историков, когда начал вести рабочие кружки, а в третий раз вернулся к ним, как к спасительному источнику, в камере ковенской тюрьмы: помимо разума, в истории заключен оптимизм, неподвластный устрашающей поступательности точных наук.
Сейчас предмет истории вновь был его спасением, отключением от одиночества, вовлечением в жизнь, приобщением к будущему: особенно в связи с письмом «Лиги» в Совет Министров — за это надо бить, но бить оружием интеллигенции — знанием.
Гизо серой тенью проскользил по французской монархии, по взлету буржуазии — в банке и производстве, по ее общественной выявленности — в прессе и парламенте, он был похож в своей концепции на «Лигу».
Дзержинский прочитал книги, присланные с воли, — исследования о Гизо и самого Гизо, как цикл интересных историй, а потом попросил у хорошего стражника Провоторова перо и бумагу.
Писал Дзержинский на маленьких листочках, «выжимая» из Гизо, из литературы о нем, что может пригодиться в близком будущем, а он верил в будущее, иначе в тюрьме нельзя, иначе — раздавит, втопчет, сломит и уничтожит.
«Середина» в системе исторического развития — средние классы. Средние классы должны пользоваться в народе влиянием и перевесом, — утверждал Гизо, — их существование обеспечивает нации прочность;