был уже известным, заслуженным, лауреатом. Картины отмечались на выставках, их покупали музеи. Слава его росла. Критики радовались своеобразию его дара, хвалили его экспрессию, цветовые решения. Несмотря на наши дружеские отношения, М. держался замкнуто. Я заметил, что и от коллег он как-то дистанцируется. По своему характеру он был лидер, лидерство его признавали, и все же ему не хватало открытости. Не знаю, что способствовало нашему сближению, может, солдатское наше прошлое, может, то, что я был из другого цеха. Со мной он иногда приоткрывался. Однажды в мастерской он вытащил откуда-то из верхних стеллажей два полотна, поставил их передо мной: «Вот как я начинал». Это был тот же М., но наивнее, зато ярче и с какой-то лихой фантазией. Толпы счастливых уродцев смотрят с обожанием, что-то кричат, охваченные восторгом ненависти. И еще пейзаж со старыми рассохшимися лодками. Щемяще грустный, почти безнадежный.
Чем больше мне нравились обе картины, тем сумрачнее становился М. Ему самому нелегко было смотреть на них.
— Я тогда ничего не хотел доказать, — сказал он.
Я не понял, что значат эти слова. Тогда он раздраженно пояснил:
— А теперь я все время стараюсь доказать свою преданность. Чтобы не подумали. Я, мол, с вами.
До конца дней своих он доказывал. Конечно, могучее его дарование сказывалось на всех работах. Но теперь, когда я увидел ранние его вещи, впечатление было такое, словно он говорит не на своем языке, запинаясь, с акцентом, с трудом подыскивая слова.
Когда по ходу своей работы ученому удастся приблизиться к открытию, ухватить истину, он преображается, его уже не остановить, никакие посторонние соображения его не интересуют. Его работа может привести к конфликту с дирекцией, со своими коллегами, с авторитетами — ничто его не страшит. Более всего меня поражали изобретатели. Их настойчивость, энергия превращали их в одержимых. Они были одержимы очевидностью своего создания. Они его видели, они убедились в его полезности, и теперь они готовы были на все, они боролись, они доказывали, они обличали противников; их выгоняли с работы, их объявляли психами, сажали в сумасшедший дом. Устрашить их было невозможно… Как Дон-Кихот, они сражались до конца, с любыми противниками — с министрами, академиками, — во имя своей Дульцинеи — какой-нибудь новой краски, прибора, сверла.
— Что для вас самое страшное? — спросил я у Гали.
Она помедлила с ответом всего секунду, другую:
— Одиночество!
Достаточно откровенно она рассказала, как разошлась с мужем и теперь боится остаться без друга. Мужчины кругом нее, как правило, грубы, скучны, примитивны, время идет, ей уже тридцать восемь лет, выглядит она неплохо, но поддерживать вид все труднее. Ей грозит одиночество. Пока что она живет с надеждой, погаснет надежда, и тогда будет совсем плохо. Она не представляет одинокой женской жизни, когда не о ком заботиться. Нет, нет, ей не хочется даже воображать эту тьму.
Женщины больше мужчин страдают от одиночества. Не тяготы повседневной жизни их пугают, в этом смысле они приспособленней мужчин, они бегут одиночества, их гонит древний инстинкт беззащитности, ощущение ненужности — магнит, которому некого притягивать… Многое соединяется в их страхе.
Мужчина в одиночестве остается мужчиной, женщина, приговоренная к одиночеству, теряет себя, она терзается, но и в этом ее превосходство, ее гуманность.
Предо мною другая судьба, другой пример бегства от одиночества. Надя Б. никогда не была замужем. В молодости был один друг, второй, третий. Женская биография ее была не хуже, чем у подруг. Были родители, родные. С годами круг близких редел. У нее завязался роман с прелестным человеком, увы, женатым. Они любили друг друга, и Надя была счастлива. Она не покушалась на его семью, не добивалась развода. Она довольствовалась положением любовницы и друга. Ситуация распространенная. Мне встречались такие женщины, которых вполне устраивала эта мнимость семейной жизни, в ней они находили даже свои преимущества. Дальше с Надей Б. происходит следующее — ее любовник умирает. Внезапное одиночество обступает ее. Смысл дальнейшей жизни теряется. Друзья, товарищи, работа — все теряет цену. Она еще полна сил, но почва уходит из под ног, не за что зацепиться. Она понимает, что погибнет, она не хочет уходить из жизни, откуда наступит конец — неизвестно, то ли она заболеет, то ли произойдет несчастный случай, не важно, важно, что она обречена. Чувство неизбежности чуть не свело ее с ума, но тут она заболела раком и через год умерла. Перед смертью она сказала мне: «Теперь не страшно, меня пугала неизвестность, теперь все определилось».
Душа человека многослойна. В сокровенных ее глубинах живет страх, тоска, страх, ужас перед будущим. Страх этот неопределенный.
Природа беспричинного страха мало изучена. По мысли Хайдеггера, этот страх (по его словам — ужас) связан с соприкосновением с Ничто. Подобное когда-то испытал каждый. Я помню жуткое это внезапное чувство, когда вдруг передо мною предстает Ничто. Его посещение никак не связано с боязнью чего-то конкретного. Обычный страх так или иначе идет от определенных причин, он как-то очерчен. При ужасе весь существующий мир проваливается в это Ничто. Оно доисторично, довременно, оно оттуда, когда еще ничего не существовало, оно есть край сущего. Делается жутко. «Не остается ничего для опоры» (Хайдеггер). Земля ускользает из-под ног. Исчезает все: и прошлое, и будущее, все люди, предметы — все поглощено Ничем. В нем нет ничего, чем его можно было бы определить, и тем не менее оно надвинулось и приоткрылось.
Этот отвлеченный, чистый ужас уходит сам по себе. Его и спугнуть-то нечем, любая мысль тонет, растворяется в нем.
Он как напоминание о небытии мира.
Действие, борьба — невозможны. Человек ждет, как ждут осажденные исхода битвы, сами не в силах участвовать в ней. Так ждет заточенный своей участи, не ведая, что решат судьи.
Христианская религия показывает, как Христос перед казнью погружается на самое дно человеческого страха. В Гефсиманском саду он бродил одиноко, охваченный ужасом и тоской. Страх настиг его. Проливая слезы, он обратил моление к тому, кто мог спасти его от смерти. Священное Писание говорит, что он пережил в себе одном страх праведных всех времен. Естественный страх перед пытками и смертью он испытывал, как все люди, как слабые и малодушные, и эти скорбные минуты делают его близким любому человеку. Смертное борение происходило во тьме старого оливкового сада. Христос испытал там весь ад богооставленности. Холодные звезды лишали его последней надежды. Он добровольно должен был спуститься в бездну. Человеческое сознание Христа изо всех сил противилось ожидавшему его распятию.
Но вот он встает, найдя в себе силы, и безбоязненно встречает свою судьбу. Земной поддержки он не нашел. Он обрел ее на небе.
Все Священное Писание призывает человека пребывать в страхе Божьем. Говорится, что страх Божий — начало мудрости, а Мудрость среди даров Духа Святого стоит первой. Страх Божий не имеет ничего общего с рабской боязнью. Перед явлениями грандиозных сил Природы — человек ощущает свое полное ничтожество. Самомнение современной цивилизации исчезает. Человек остается один, познавая грозное величие некоего присутствия, как бы гнев Неведомого. Страх перед стихийными бедствиями отличается от религиозного страха. Космические явления напоминают как бы о высшей силе, религиозный страх есть страх сыновний, боязнь оскорбить Бога. То есть в этом сыновнем страхе присутствует любовь, которая поглощает страх.
Всякий признак страха перед грозной силой Всемогущего для верующего человека исчезает, уступая сыновней заботе о том, чтобы в мире осуществилась Божья воля.
Сыновний страх современному человеку кажется малозначащим, ниспровергнутым. Между тем, эта сыновняя любовь к Богу защищает истинно верующих. Страх предполагает наказание. Тот же, кто любит, не боится кары. Любовь делает его бесстрашным. Есть две категории людей. Те, кто живет по закону любви, они не боятся; веруя, они носят в душе страх Божий, высший страх. Этот страх, начало премудрости,