расцвели…
Селянин тихо улыбнулся: «Убедились? Ко мне не подступишься, все в порядке, так что зря беспокоитесь».
— И все ты врешь, Клава, — вдруг проникновенно, хмельным голосом сказала Тома.
Молчание наступило резко, плотно заполнив каюту. Клава взяла стопку, повертела ее, с маху поставила назад, расплескав коньяк.
— Не слушайте ее, Денис Семенович, — она растянула губы в жесткой улыбке. — Тома любит поперек.
Она прищурила глаза, лицо ее остановилось, и низким грудным голосом запела:
Щемящая ее тревога и смятение были не по песне, казалось, сейчас от боли песня оборвется, но тут вступил Селянин, подхватил, заслоняя ее своим сильным голосом, повернув на отчаянность, на ту забубенную лихость, которая уводила от цыганщины куда-то в российское раздолье, в туманные поля, что тянулись за окном.
Клава замолчала, отвернулась к окну. Дробышев видел ее легкое отражение в стекле. Взгляды их сходились где-то на гранитном валуне, на тропке, ныряющей в ивняк, а иногда скрещивались в прозрачной толщине стекла.
Селянин уже пел один, пел старые забытые песни — про атамана Кудеяра, про отраду, что живет в высоком терему, пел для себя, не думая ни о Дробышеве, ни о женщинах.
«А что, если он и впрямь счастлив, — подумал Дробышев, — и ничего другого ему не надо?»
Тома блаженно улыбалась:
— Хорошо!
«Да, да, хорошо, — думал Дробышев. — Но что мешает мне, почему не верю я этому счастью?»
— Сюда бы гитару, — пожалел Селянин. Он налил себе, поднял стопку. — За ваше здоровье! — сказал он Дробышеву. — За ваши успехи!
Дробышев поклонился.
— Спасибо. Это мне очень поможет… — Он усмехнулся, тоже поднял свою стопку. — Ладно, я, наверное, чего-то не понимаю, но я рад видеть вас такими счастливыми…
— Эх, профессор, простая вы душа, — сказала Тома. — Нам, бабам, другое счастье нужно, не такое, как вам. Мы ведь столько можем… А можем и впустую отцвести… — перехватив взгляд Клавы, она махнула рукой: — Язык у меня наперед ума… Вот объясните мне, профессор, почему я в Москве букашкой себя чувствую. Арбат новый вымахали. А я от этой красоты расстраиваюсь. Иду, и кажется мне, будто жизнь упускаю.
«И верно, и со мной так бывает», — растроганно подумал Дробышев. Он почувствовал руку Клавы, сильное и теплое ее прикосновение и обрадовался.
— Вы что, не согласны? — спросила Тома.
— Наоборот. Но вы себе противоречите.
— Это я всегда. И себе, и другим. — Она произнесла это как само собой разумеющееся, и Дробышев позавидовал ей. Ему тоже захотелось противоречить себе, избавиться от своей логики, от привычки искать во всем причины, следствия. Все равно эти причины и логика могут объяснить видимость, а есть еще и другое, сокровенное, может, самое-то и важное… Вот они сидят, четверо взрослых, что-то говорят, и в то же время между ними существуют тайные отношения, совсем иные, чем кажутся, у него с Клавой эти прикосновения, и, наверное, у Томы с Клавой тоже что-то происходит, о чем он не знает, и у Селянина с Клавой… И все отдельно от их слов, а кроме того, у каждого еще что-то внутри творится…
Продолжая чувствовать руку Клавы, он спросил:
— А вы видели, как я садился на пароход?
— Я? Нет.
— Значит, Константин Константинович стоял один?
— Что же ты мне не сказал, Костя? — спросила Клава с внезапным вниманием.
Селянин чему-то улыбнулся.
— Я думал, что вам будет неприятно встретиться с нами.
— Почему же? — искренне удивился Дробышев, забыв о неприятностях, какие доставил ему Селянин.
— Не знаю.
— Вы же мне ничего плохого не сделали. Может быть, наоборот, вам было неприятно? — спросил он уже с умыслом. Какое-то мгновение они, все трое, балансировали над краем воспоминаний.
— Не знаю, — равнодушно повторил Селянин. — Леша, тебе спать пора.
— Да, пойди уложи его, — попросила Клава.
Дробышев поднялся.
— И мне пора.
— Вы погодите, вы постарше. — Клава потянула его за рукав.
Селянин легко поднял Лешу и вынес его.
— Атлет, — сказал Дробышев. — Чем вы его кормите?
— Первый месяц, как приехал, ложку не мог держать, так руки тряслись, — вспомнила Тома.
Клава смотрела куда-то между Томой и Дробышевым. Высокий лесистый берег закрыл небо. В каюте потемнело.
— Тома…
— Понятно, — сказала Тома. — Пойду я на свежак, повздыхаю.
Дверь затворилась. Некоторое время они слушали удаляющиеся шаги по коридору. Обозначились какие-то мелкие звуки на палубе.
— Снова мы одни, — сказал Дробышев.
— Да, да, — нетерпеливо кивнула Клава, не спуская с него глаз. Дробышеву казалось, что она разглядывает не его, а того, который тогда взял ее за плечи, или, может быть, она видела сейчас ту себя, заплаканную, измученную…
— Я потом сразу хотела позвонить вам. Сколько раз я говорила с вами. Придумывала. А теперь вот… Идите сюда. — Она взяла его за руку. — Нет, лучше так. Вы-то вспоминали обо мне? Хоть разик?
Лицо ее приблизилось. Дробышев ощутил запах ее кожи, волос, ему казалось, что он и впрямь вспоминал о ней, хотел видеть, то, что было между ними, то несостоявшееся, оно до сих пор живое, потому и живое, что не состоялось.
— А-а-а, не все ли равно… Если бы не вы… Я изменилась?
Смуглая кожа туго обтягивала ее упругое тело; любуясь, он признался грубовато:
— Вы стали заманчивей.
— Задержитесь у нас, чего вам стоит. В нашем доме сосед есть, старик, у него квартира пустая, я устрою, вам удобно будет. — Она говорила деловито, бесстыдно, и Дробышев так же бесстыдно прикинул — почему бы не воспользоваться, чтобы она уломала Селянина помочь с заказом?
— Ну, как вам Костя? — Она быстро пересела к нему на диван, положила руку ему на колено. — Не тот он, верно? Думаете, что я виновата?
Глаза ее были совсем рядом, ему хотелось увидеть, как они затуманятся, покачнутся.
— Черт возьми, — пробормотал он.
— Он что — не хотел вам помочь? — шепнула она, как бы угадывая.
Дробышев привлек ее к себе, но тут же остановился, сказал с шутливым вздохом:
— Эх, закрыть бы сейчас дверь.
— А что, я могу! — она выпрямилась, ожидая.
И Дробышев вдруг понял, что она действительно может. Она ничего не боится. Предложи он сейчас