Они памятливые, они вспомнили о том, что оставались без электричества, без тепла в батареях, ну и всякое другое: стёкла, двери, полы, щели, потолки, детские площадки…
Они говорили, он слушал. Такая работа…
Он знал, что всё идет своим чередом, трубу откопают, уложат новую, пустят воду. Всё, что мог, он сделал, оставалось ждать…
Ему очень хотелось остаться одному, то есть не просто сидеть одному в кабинете, может быть, даже закрывшись, а остаться одному вне этих стен, вне всего. На службе этого нельзя, наверное, делать, но ему всё равно хотелось.
Но кругом были женщины, заполнили кабинет, обступили стол, и Тоня Белозубова в числе других говорила что-то дерзкое и обидное, словом, привычная обстановка…
А он вдруг улыбнулся.
Предположим, ему вспомнилось, как в детстве он прижимался носом к стеклу, чтобы увидеть за окном круглый бесконечный простор, радостно услышать прозрачно-печальный мотив бродяги-музыканта.
Он ведь нечаянно улыбнулся, и нечаянно эта улыбка вышла грустной и нежной. Странно было только то, что одна лишь Тоня Белозубова заметила эту улыбку, она даже заметила в ней что-то детское…
Другие обиделись.
Конечно, лучше бы ему не улыбаться. Воды-то ведь нету…
И вот женщины обступили его стол…
Не выпустят…
Не уйдут…
Тогда он исчез.
Кто был управдомом, тот знает, как это делается…
…И Тоня Белозубова осталась ни с чем, то есть осталась она без воды. А вода была нужна не просто так, потерпела бы, если бы просто так. Вода нужна была для «первого дела», потому, что известно: мужика с дороги вымыть — первое дело.
Муж вернулся — вот ведь что. Год его не было дома, а сегодня ночью приехал. Спит сейчас…
Вслед за бабами вышла Тоня из кабинета после исчезновения управдома, подошла к клумбовому крану во дворе, покрутила. Пожурчало там, вытекло что-то ржавое, капля повисла и сорвалась. Другая стала натекать, чистая — и Тоня отступила в сторону, передвинула свою тень, чтобы пустить солнце на эту каплю.
Вот загадка: ни грусти, ни зла не чувствовалось и вроде не было у неё хлопот и дел. Она и не искала объяснений своему состоянию, безмятежно переживала то, что происходило сейчас в ней.
Это было и знакомо, и было уже забыто, и вдруг так нечаянно вернулось, и вот тогда она и решила: она — в очарованье.
Тоня знала это слово, да что — она любила его, как несбывшуюся мечту играть на пианино. Была особая чистота, какая-то нарядность в сердце её, в лице, в походке, когда она приходила в музыкальный кружок. Там женщина с огромными чёрными глазами таинственно смотрела в тихие глаза детишек — и резко поворачивалась к пианино, и кидала руки на клавиши…
Они ждали — сейчас загремит, что-то бурное будет, но пальцы долго невесомо лежали, и, наконец, рождался одинокий чистый звук…
Уехала та женщина…
И вот стояла Тоня Белозубова одиноко у клумбового крана — нету воды. Ну и ладно. Загадка с ней: очарованье. Рассказать бы о каждом миге прошлой ночи, но нет никого рядом, да и рассказать-то хотелось кому-нибудь молчаливому, чтобы слушал и понимал.
А кому?
Сейчас это вспомнить смешно: испугалась она ночью. Отчего-то проснулась и чувствует — рассматривает невидимый человек её неприкрытое тело, вот-вот прикоснётся. Дёрнула шнурок торшера. Никого… Голубой свет, привычные тени, в углу, на раскладном кресле, беззащитно раскинулась дочь, слишком длинноногая, и как тихо спит, легка в дыхании…
Дверь на балкон открыта, чёрный проём, но кому там быть, ведь третий этаж. Там вёдра, санки, таз, шагу — не ступить без грохота…
Потом она услышала шаги на лестнице…
И босиком к двери, халатом запахнулась, не вдев в рукава, стояла, помертвев от решимости, и открыла, не дождалась звонка.
Он это и оказался.
Чемодан оставили в коридоре, прошли на кухню и сели на табуретки, как перед дальней дорогой.
У него руки на коленях лежат спокойно, тяжело, у всех молчаливых так лежат, она замечала — у всех. А у неё руки пустые — и заныли, схватить бы что-нибудь, сжать, и она неловко повернулась к столу, вспомнив, что там часики. Ему показалось — сейчас она скользнёт на пол. Сергей подхватил её. Притянул к себе. Она послушно подалась, не отвечая ему телом, только говорила, когда чуть свободней было в груди от его объятий.
— Тебе, Серёжа, ванну приготовить бы… с дороги… Знаешь, это хорошо… всё в поездах… и рубашка пропотела… знаешь, ведь мужика с дороги вымыть — первое дело…
И засмеялась, в ней это песенно отозвалось: «Мужика с дороги вымыть — первое дело». Потом улыбнулась растерянно:
— А воды и нету. С вечера была, и ведь подумала ещё — надо бы запастись… У нас часто отключают. Забыла.
— В баню утром схожу, — это были его первые слова, и она смотрела на него, ожидая их ещё.
— Голос у тебя… твой, не изменился… Серёжа, а в баню я тебя не пущу, надо же, сколь дома не был — и в баню. Я ведь придумаю сейчас что-нибудь, придумаю… В чайнике есть, полный… И на балконе ведро дождевой, я собрала голову помыть для мягкости… Да я быстро, на газе…
Поливала его в ванне из кружки, дала большое полотенце и бельё с табачным запахом: пересыпала махоркой в шкафу от моли.
Пока наспех готовила еду, он сидел в комнате, в голубизне, возле спящей дочери. Вернулся на кухню с бутылкой водки.
— В чемодане там… обновы для вас…
Вот так всегда — сам не принесёт, не покажет, будто и забыл о них, да ненароком вспомнил. Она — в коридор, принесла чемодан на кухню. Рассматривала целлофановые пакеты с чем-то голубым, красным, белым внутри, догадывалась, что это…
— Вот Шурка встанет, начнём примерять с ней… Денег-то сколько! На руки, что ль, давали?
— Отпускали домой — дали, что набежало. Высчитывали ведь. Что-то и вам отсылали…
— Ага, мы с Шуркой получали каждый месяц.
— Хватало хоть, не голодали?
— Ой, да ты что?! Голодали! Я, конечно, без баловства с ней. А много ли нам надо? Это мужика прокормить… — Она осеклась, испугалась, не подумает ли он чего-нибудь глупого, нехорошего о ней. — Я завтра мяса куплю, пироги опять стану печь тебе… Вспоминал ты пироги мои?
Он улыбнулся Тоне, а сказал то, о чём и она в этот миг подумала, когда вспомнила о пирогах в мужнины рейсы, и уже пожалела, что напомнила о них.
Он сказал:
— На машину не пойду. Всё. По завязку. И ты вон измучилась.
От жгучего толчка в груди у неё набежали слёзы…
Она не стала разбирать сейчас, отчего заплакала, только осознала, что не одно лишь воспоминание о несчастном случае вызвало слёзы. Позже, ночью, оставшись одна в кухне, она снова думала об этом и снова, уже спокойнее и в то же время остро щемяще, пережила это мгновение. Да, конечно, он пожалел её — «и ты вон измучилась», а ведь верно, измучилась! И это тронуло её. Но и другое было: он, шофёр первого класса, с шестнадцати лет за рулём молчаливо презиравший другие профессии, он решил расстаться с кровным привычным делом и браться за неведомо что. Было поэтому ощущение лёгкости,