скрываю. Я честнейше затряс башкой — ничего не ведаю! Догадки, конечно, были, но я их обычно держу при себе.
По трассе промчались — и не заметили. А как свернули на просёлочную, а затем и на лесную дорогу, ведущую к кордону, тут уже поползли. В одном месте пришлось всем вылезать, кидать ветки под колеса, подкапывать снизу, так как автобус сел на свой мост, и выталкивать его из глубокой колеи. Дождей не было, но тут впадинка, где-то близко ключ бьёт и потому сыро.
Выехали на лесную поляну, и вот он — кордон. Нам всё знакомо, наезжали когда-то не раз, мне особенно всё свежо, а Иркиным предкам — всё в новину. Уж такие городские, можно подумать, никогда в лес не ходили. Урбанисты несчастные!
Изба у Тихона большая, с подклетью внизу и мансардой наверху, не изба, а хоромы. И на крыльце широком сидели двое — сам Тихон и Ларионыч с ним.
— А где Колька? — это с нашей стороны.
— А где Ирка? — это с ихней.
— Уехали! — Тихон был веселый, с блестящим взором, и ухмылка угадывалась в бороде. И босой к тому же.
— Как уехали?! Куда?!
— За тридевять земель, в тридесятое царство-государство, на сером волке верхом.
— Тихон, да ты пьяный, что ли?
— Ну-у, есть маленько… — и мы, наверное, все разом представили, сколь необъятно это его «маленько», — так ведь свадьбу справляем, как не выпить.
Он раскинул руки, как бы обнимая нашу гневно изумлённую и жалко потерянную толпу, и пригласил:
— Заходите в дом, гости дорогие, места хватит, а лучше давайте-ка во дворе раскинем, чтоб всем вольно было.
Тут из дома на крыльцо вышли Колька с Иркой, и дальше всё пошло «путем».
— А где прапорщик? — спросил я у Ларионыча.
— Какой прапорщик? Где? Когда? — он словно не замечал моего святоукоризненного лика и на мой повтор «Был он здесь?» — продекламировал: «Да был ли прапорщик?!»
— Это ты классика перефразировал, мы тоже кое-что читали. А всё же — где он? И что с тобой?
— Грустно мне, Владимир Дмитрич. Грустно и печально. Вот и ёрничаю. Прости, друг… А прапорщик, — он указал на стожок сена за амбаром, — опять умаялся, бедняга, с нашей помощью, правда. Отдыхает на свежем воздухе.
…Уже несли из амбара длинный дощатый стол, служивший Тихону, видно, для хозяйственного рукомесла. Из дома — скамьи, стулья. Укрепили на двух чурбаках широкую доску, застелили старым одеялом. Тихон таскал из погреба новые припасы, жена его хлопотала с закусками, смешивая свои, домашние, с привезёнными.
И дома, и когда ехали сюда — мне казалось, что всё это понарошку. Какая уж там свадьба — без загса, фаты, колец, шампанского и других торжественных моментов? Просто едем как бы в гости к Тихону, давно на природу большой оравой не выезжали. Ну и заодно с Колькой еще раз переговорить, что-то сообща решить. Так, мне казалось, были настроены предки.
А приехали, увидели, узнали — и как-то вроде бы само собой решилось что-то главное. И неотвратимо-неудержимо закрутилась свадьба.
Можно было бы это и обручением назвать, помолвкой или еще как-нибудь, но колец-то всё равно не было, да и Тихон раз за разом решительно кричал:
— Горько! Горько!
А на помолвке разве кричат «Горько!»? Или палят из охотничьих ружей? Хотя, может, и кричат, и палят.
Но стрельбу мы открыли позже, когда уже Колька с Иркой нацеловались прилюдно и ушли куда-то. Погулять, наверное. И еще кое-кто из-за стола повылезал размяться, а Тихон вынес из избы три охотничьих ружья, два своих и Колькино, коробку с патронами на мелкую дичь, и мы начали салютовать.
Пальба эта, наверное, и разбудила прапорщика. Он подошел и стал разглядывать нас, явно выискивая кого-то, и всем было ясно — кого.
— Да он погулять ушел, — объяснили ему.
И чтоб уж совсем поверил и не мытарил себе душу, налили ему «штрафную», деликатно намекнув на «трубы», которые у каждого могут «загореться». А что ему оставалось делать? И вот он сидит за столом, поет вместе со всеми на старинный уркаганский и очень печальный мотив песню о танкистах, сгоревших в бою.
А мы с Ларионычем устроились на крылечке. Он заговорил:
— Вот, чувствуешь, сидим, в благорастворении души и в ауре заповедной природы. А они — ушли. И не скажу — куда.
— Насовсем? — нелепо спросил я.
— Зачем же? Может, надолго, может, нет. Время покажет.
Я понял, что у Ларионыча с Колькой всё уже было обговорено и решено. Наверное, он им и адресок какой-нибудь дал и уж, конечно, денег отвалил.
— Как же теперь быть-то? — снова бессмысленно спросил я.
— А как есть, так и быть.
Кажется, он уже был сильно хмелён.
Он странно рассуждал о том, что жизнь и время не остановишь, добрые дела надо вершить не откладывая, таинства брака и тайны судьбы ведомы лишь небесам, это так — да, но и на родимой сторонке тоже может приключиться что-нибудь такое, что ахнут и на небесах.
Но я уже не слушал его.
Мне не было грустно. Не было зависти к Кольке. Просто в тот миг, когда я услышал об уходе Кольки с Иркой и сразу поверил в это, — в тот миг я точно знал, как мне быть и что мне делать. Словно тайна судьбы именно на мгновение раскрылась и тут же закрылась. И я всё забыл.
Случилось так, что в разгар лета пожилому человеку приснилась капель. Апрельская-апрельская, и будто ждал он её с декабря.
Этот человек, управдом Пётр Иванович, в полусне уже вспомнил, что слышал капель в детстве. Он вспомнил, как прижимался к стеклу носом, смотрел на неровный жестяной отлив с пленкой льда, и эта пленка то прозрачно сверкала от растекшейся капли, то вновь тускнела…
А через высокую приоткрытую форточку долетали обрывки чего-то печального — это гармошка, узнал он. Гармониста внизу он не видел, но хотелось к нему спуститься, уйти с ним, — он остро помнил, что хотелось ему сбежать с ним…
В последние мгновения сна было сказано, что апрельской капелью он должен снабжать всё подведомственное ему население, а воды в водопроводе больше не будет.
Конечно, это было странное сообщение, но что делать — так сложились обстоятельства в этом коротком сне, и Петру Ивановичу они показались поэтическими. Он раздавал апрельскую капель, и поток людей к нему был нескончаем…
Он проснулся от телефонного звонка и, слегка ошарашенный своим поведением во сне, не огорчился даже, узнав, что во вновь начавшейся будничной жизни воды и вправду не будет: труба лопнула, и принял это как наказание за недостойные сны.
Сон был в руку, а почему бы и нет — ведь поломки в его надземном и подземном хозяйстве случались не так уж редко. Управдома ругает всякий, а ругать его не стоит, ибо жизнь у него несладкая. Но и рассказывать о нём долго тоже… Ну, посудите: если не виновата труба, которая лопнула, то кто-то всё же виноват. А это Пётр Иванович. Больше некому…
Пора поэтому рассказать о Тоне Белозубовой, которой тоже нужна была вода, и даже больше, чем всем.
Воду мог дать Пётр Иванович, и если напомнить ему об этом с утра, поторопить его, он даст. Вот женщины и ожидали его в домоуправлении…