определенного момента творилось якобы от имени Августа, перед лицом его священных изображений, с участием его родной дочери!.. Какое бесчинство! Какая издёвка!
Вардий теперь чуть ли не с ненавистью смотрел на меня, будто во всех этих безобразиях я был главным зачинщиком.
Мне стало не по себе. И я попытался спросить:
— А как же…
— Да очень просто! — в гневе вскричал Вардий, вскакивая из-за стола и сжимая перед собой кулаки. — В той лютой ненависти, которую он испытывал к Августу, к его семье, к его великим свершениям, к самой нашей истории, в которой его отцу достались лишь смерть и позор, а ему, Юлу Антонию, как он утверждал, унижение и прозябание, в зависти и ненависти своей он нащупал наконец наиболее уязвимое место, открытую почти рану, и эту рану, как умелый палач-изувер, стал расширять, растравлять… Юлия — самый болезненный нарыв, самая страшная язва! С помощью Юлии он весь Рим надеялся заразить… Что тут может быть непонятного?!
— Я не об Антонии. Я хотел спросить…
Но Вардий снова меня гневно перебил:
— О Юлии? Да что тут спрашивать?! Она к этому времени была уже совсем безумной. Она, похоже, не отдавала себе отчета в том, что она с собой делает. Она, может, и вправду возомнила себя богиней. Август собирался освятить храм Марса Мстителя. А она, его дочь, решила стать Тутуной, Эриннией, Немезидой — божественной Мстительницей!
Гней Эдий замолчал. И я в третий раз попытался.
— Как Август допустил? Неужели ему не докладывали? Ведь столько людей участвовало… Вот о чем я хотел спросить, — сказал я.
Едва я это произнес, Вардий, как это с ним часто случалось, мгновенно поменял свое душевное состояние: лицо перестало гневаться, кулаки разжались. Гней Эдий опустился на стул и забормотал:
XXI. — Докладывали, конечно, докладывали… Не могли не докладывать…
Пробормотав это, Вардий с упреком на меня глянул и добавил:
— Легко тебе спрашивать! А ты поставь себя на место людей, которые знали и должны были доложить. Но… Попробуй доложить человеку, по всему миру утверждающему и учреждающему справедливость и добродетель, что его собственная дочь, плоть от плоти и кровь от крови… Немногие на это могли решиться. А когда решались, делали это бережно и осторожно, смягчая детали и обходя острые углы… Сей Страбон, префект Города, первым попробовал доложить, когда после первых Сатурналий произошли ночные потасовки между Юлиными адептами и хозяевами домов. Но Август спросил его: «Ты не помнишь, кто из нас двоих должен следить за порядком в городе?». И улыбнулся Страбону той самой своей улыбкой, от которой, как рассказывали, становилось стыдно, что ты появился на свет — он ей редко пользовался, но действие она оказывала почти парализующее… Это во-первых.
Во-вторых, — после небольшой паузы продолжал Гней Эдий и теперь смотрел на меня уже не с упреком, а с обидой, — во-вторых, я ведь говорил тебе: до поры до времени они всё делали достаточно скрытно. Ну да, загуляли после первых Сатурналий. Но они ведь не первые и не последние — до январских календ многие в Риме не могут остановиться, гуляют и колобродят; время такое… веселое!.. А потом, как ты помнишь, Юлия вообще бросила своих адептов, когда тайно сошлась сначала с Бессом, потом с Гиласом. Об этих связях даже адепты не знали, за редким исключением… Потом, когда начались «зрелища», напомню: и «театр», и «цирк» находились не в Городе, а за чертой померия, «стадион» — вообще на частной вилле… Нет, слухи, конечно, ходили, не могли не ходить. Но — хочешь, верь, хочешь, нет — если до отъезда Тиберия Юлию в этих слухах, как правило, осуждали, то теперь, после его удаления на Родос, после того как он бросил свою несчастную жену, ее именно
Гней Эдий уже с осуждением на меня глянул и продолжал:
— После «битвы гладиатрисс» Сей Страбон пригласил к себе на обед Фабия Максима и Пизона Старшего и, выгнав слуг, поставил вопрос: надо ли докладывать и кто доложит? Пизон сказал, что его эти происшествия не касаются, он занят исключительно военными делами. Фабий сказал: обязательно надо доложить, но он на себя этот доклад не возьмет. «Дело было не в Городе. На меня тоже не рассчитывайте», — предупредил Сей Страбон, городской префект. А выход из тупика нашел мудрый Фабий: «Я обо всем расскажу Ливии. Пусть она примет решение». Не сомневаюсь, что рассказал.
Но Ливия, эта благороднейшая женщина, любящая супруга, чуткая и нежная душа, она ни словом не обмолвилась Августу, оберегая его покой.
Когда начались «мистерии» и до Августа не из ближайшего круга, а из разных источников, словно волны, стали докатываться тревожные слухи, Ливия всеми силами, как говорят поэты, «защищала от сквозняков», «прикрывала одеялом», «подстилала ковер».
Во время «мутуний», хотя Август не заговаривал с ней о Юлии, Ливия несколько раз принималась рассуждать о природе людской зависти: дескать, чем выше поднимается человек, чем больше у него заслуженной славы, тем сильнее ему завидуют не только соперники, но и те, кого он считает своими друзьями, и эти подлые завистники прибегают к единственному оружию, которое у них остается — клевете на его близких, ибо сам он уже недосягаем для мирской грязи, а родных его и любимых можно оклеветать, очернить, унизить в его глазах… Однажды, без всякого внешнего повода, словно отвечая на свои мысли, ее мучающие, когда Август зашел поцеловать жену перед уходом в сенат, Ливия за рукоделием, разглядывая запутавшуюся в руках ее нить, тихо произнесла: «Когда женщина несчастна, когда ее бросил муж, когда со всех сторон на нее сыплются несправедливые обвинения, где ей искать утешения, как не в религии?» Август внимательно оглядел супругу и спросил: «Что ты хочешь сказать? Может быть, я не понял». — «Я хочу сказать, что у всех людей разные боги. Особенно у женщины… Очень важно найти именно того бога, который тебя услышит и придет на помощь», — ответила Ливия, не поднимая глаз на Августа. «Я понял. Спасибо тебе», — сказал Август и поцеловал Ливию.
В разгар «тутуний», когда Август зашел к жене, держа в руках восковую дощечку, Ливия эту дощечку у него отобрала, усадила в кресло, сама села на скамеечку возле его ног, взяла за руки и, снизу вверх заглядывая мужу в глаза, заговорила, с одной стороны как бы оправдываясь, а с другой — чуть ли не осуждая: «Мы оба перед ней виноваты, перед нашей дочерью. Мне не удалось воспитать для нее достойного мужа. Ты же… Сначала, не разглядев, что они не подходят друг другу и никогда не будут счастливы вместе, ты сделал их мужем и женой. А затем позволил ему уехать на Родос, полагая, что так будет лучше для обоих, а на самом деле и того и другого сделав еще более несчастными».
Когда уже вовсю полыхали «мутунотутунии», когда возле виллы Тиберия Юл и Юлия приступили к созданию «Легиона Любви», Август, сидя за завтраком — они на старинный манер ели сидя, а не возлежа, — Август, обсуждая с женой предстоящие Марсовы игры, вдруг велел слугам удалиться, резким движением отодвинул от себя блюдо с сыром и финиками и, ранено — я настаиваю на этом слове —