верховьях Оки, где находились служилые княжества Литвы — Белевское, Воротынское, Мазецкое, Новосильское, Одоевское. Улу — Махмет прежде всего просил отпустить сына его, молодого царевича. Потом напомнил о своём оказанном некогда благодеянии, решив спор о великом княжении в пользу Василия Васильевича. Сообщал затем, что нынче он сам в беде — выгнал его из улуса брат Кичим, который и пограбил русские земли, а он, Улу-Махмет, пришёл к русскому царю с надеждой на его дружбу и покровительство.
Всё это великому князю было ведомо из донесений сторожи и доброхотов, а потому и раздумывать над грамотой хана он не стал, тут же велел призвать к нему татарского царевича, которому и объявил:
— Поезжай к отцу и скажи, что убежища он в России не найдёт, пусть немедленно убирается в свою Степь.
Сказав это, Василий Васильевич невольно покосился на иконостас: синеокий Спас, казалось, уже не вопрошал и не взыскивал, взгляд его был как бы застывшим в задумчивости.
И великий князь, оставшись один, опять погрузился в раздумье.
Верно ли он решил? Не обманул ли свою душу, не произнёс ли своими устами не то, что держал на сердце? Ведь не отмахнёшься от того, что всегда был Улу-Махмет благосклонен к нему, не настаивал на дани, когда Москва задерживала её, и земли русские не грабил, и пришёл с покорностью… Не забыть вовек, как воспламенилось сердце благодарностью, когда велел Улу-Махмет князю Юрию подвести коня, о-о, сладостный то был миг, но и жутковатый вместе с тем, потому-то, наверное, смог тогда юный Василий не выдать своих чувств.
Терзаемый сомнениями, Василий Васильевич прошёлся по палате. Солнце уже клонилось к закату, лучи его отразились от белой стены митрополичьего двора и, уже угасшие, косо падали на иконостас, так что тёмные лики стали ещё темнее. Взгляд Спаса уже не синеокий, а глубоко утопленный в густой синеве, был столь властен, что рука Василия Васильевича невольно взнялась сотворить знамение:
— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!
Подошёл опять к окну. Шум внизу стихал, только переступали осёдланные кони, привязанные к пряслам и жующие из торб овёс. Войско наготове, войско ждёт его, великого князя, слова. А нашёл ли он это слово?
Конечно, верно, что Улу-Махмет отдал Василию Васильевичу ярлык, однако по доброте ли да расположению? Помнится, повёл он себя потом странно и закончил встречу словами: «Ни сана, ни мана» — ни мне, ни тебе, после чего Василий Васильевич снова стал чувствовать себя неуверенно и незащищенно. Да и то — сразу началась страшная усобица. А могла бы и не быть, вырази Улу-Махмет свою волю более ясно… Да, да, лукавый он татарин, а дружба с лукавым это дружба с дьяволом. Можно было бы пощадить и пожалеть его сейчас, но пожалеет ли, пощадит ли он, когда снова в силу взойдёт? Уместна ли доброта и доверие, если имеешь дело с лукавым завоевателем чужих земель? Чтобы оградить себя, надо не просто побить врага, но изничтожить!
В затруднительных случаях любил Василий Васильевич открыть наугад Псалтырь и не глядя положить палец — на какую строку попал, та и вещая. И сейчас поступил так же.
Попался псалом, где Давид жаловался Богу на гонения Саула: «Вот нечестивый зачал неправду, был чреват злобою и родил себе ложь; рыл ров и выкопал его, и упал в яму, которую подготовил: злоба его обратится на его голову, и злодейство его упадёт на его темя».
Подошёл к иконостасу, повторил последнюю строку на память:
— «Злодейство его упадёт на его темя!»
И ещё одно решение принял: у самого при встрече с Улу-Махметом как бы не дрогнула рука, пусть идёт карать татар Шемяка. Этот распотешит свою душу!..
Солнце уже село, сумерки затопили палату. Лик Спаса Вседержителя еле угадывался в тёмном углу, глаз его не было видно вовсе, а лампада высвечивалась лишь десную руку с перстами, сложенными для благословения.
— Слава Тебе, Господи! — поклонился Василий Васильевич, как всегда поступал после окончания какого- либо важного дела.
Василий Васильевич заговелся на Рождественский пост, был бодр и решителен. Призвал Юрьевичей и велел им без промедления садиться на коней.
Шемяка, признавший себя в межкняжеском договоре младшим братом, обязан был садиться на коня по первому требованию великого князя. Он и не отказывался, даже рад был побогатырствовать, имея под началом огромную воинскую рать.
Дмитрий Красный, миролюбивый по природе, а в последнее время ещё и сильно хворавший какой-то непонятной болезнью, не хотел сопровождать в поход брата, попросил с жалкой улыбкой:
— Может, разрешит мне великий князь остаться?
На что Шемяка разразился злым смехом:
— Нет, Красный, попал в волчью стаю, то уж лай не лай, а хвостом виляй!
С лёгким сердцем провожал Василий Васильевич свои полки, ожидая вестей о скорой и полной победе.
Но сообщения, которые принёс первый гонец, озадачили его. Будто не ратники шли с воеводами, а ушкуйники с атаманами. Весь путь от Москвы они грабили и избивали своих же русских жителей сёл, отнимали у них скот и скарб, бесчинствовали и предавались пьянству. К городу Белеву подступили, имея огромные возы с награбленным добром.
Неожиданно и незвано в пути к ним подсоединился полк литовского воеводы Григория Протасьева, присланный мценским князем. И без того великая рать стала выглядеть ещё более устрашающей. Увидев под стенами белевской крепости многотысячное скопление русских и литовских ратников, Улу-Махмет даже и не помышлял о сопротивлении и сразу же выслал для переговоров одного из царевичей. Хан просил мира и отдавался на волю русских воевод.
Шемяка слушал царевича, раздуваясь от гордости. Как нет яда сильнее яда аспида и василиска, так нет зла страшнее самодовольства и тщеславия. Уже возомнив себя великим стратигом, ещё и боя не приняв, он решил, что теперь вправе самолично всё решать, казнить и миловать сообразно собственному разумению. А как было оно, разумение его, только злобно и ничего более, то Шемяка с высокомерной жестокостью объявил, что великий князь всея Руси требует полного сничтожения ордынцев, и начал это сразу же, с царевича, повелев зарубить его.
Прослышав об этаких доблестях Шемяки, великий князь горько пожалел, что доверил поход столь недостойному. Недобрые предчувствия заскребли на душе. А пуще недоволен стал Василий Васильевич самим собой. Где ж дальновидность его государева? Думал, думал и придумал. Совсем, выходит, неосмотрительно. Всего не предугадаешь, конечно, но с чего возмечталось, что Шемяка из кожи будет лезть от усердия государственного? Да и понимает ли он, что сие такое? Не одно ли он только усердие доселе подтвердил — в коварстве да хвастовстве? Да ещё в грабежах.
На следующий день прибыли новые вести о горестных для Москвы событиях.
Зарубив присланного для переговоров царевича, Шемяка послал полки на штурм крепости, в которой находился Улу-Махмет, и под вечер того же дня московская рать овладела Белевом. При свете факелов началась резня, грабёж и пьянство.
Улу-Махмет со своим воинством сумел под покровом темноты выйти из города и переправиться на остров. На нём татары построили из хвороста, снега и льда столь прочные укрытия, что могли бы, при нужде, даже и перезимовать в них.
Через несколько дней Улу-Махмет прислал трёх мурз для новых переговоров.
— Хан отдаёт вам в залог своего сына Мамутека и сделает всё, что вы хотите. А как только Аллах возвратит царство Улу-Махмету, он будет стеречь Русскую землю и не станет требовать никакой дани.
— Ишь ты, как залопотали татарские лохалища! — кичился Шемяка и замахнулся было на одного из послов плёткой. — Искореним всё поганое семя на нашей земле!
Мурзы, однако же, не заробели перед грозным полководцем и в гнев не пришли, а будто бы с насмешкой сказали на это: — Дай чёрту волю, он живьём проглотит!
Тут Шемяка совсем зарвался:
— Приведите мне сюда самого Махмутку! Сам хочу с ним говорить!