Василий усилил молитву, заспешил ко дворцу, где у входа стояли два стражника с факелами. Огонь в поднятых на шестах чашах беспокойно метался, то удлиняя, то укорачивая тени, безжизненные, но преследующие человека по пятам.
— Нищ есмь и убог, Боже, помози мне! — прошептал Василий и с облегчением нырнул в дверной проём.
Но и в домашней молельне не нашёл он покоя, чувствовал себя, будто на погосте, одиноким, всеми покинутым. Начал класть земные поклоны перед Спасом:
— Исцели мя, Господи, яко смятошася кости мои, и душа моя смятеся зело.
Все чётки перебрал дважды, творя молитву Иисусову, а желанное облегчение было всё так же далеко. Снова пришла на память молитва Повечерия: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче». И тут его вдруг осенило: не от того ли смятение его, что страшит мысль о врагах невидимых. Как от них оборониться? От дяди родного, врага давнишнего? Самому себе было боязно признаться, что отношение его к дяде двойственно: что тот враг ему, Василий знал доподлинно, но гнал это знание от себя как наваждение: нет, не хочу, не может быть! И, несмотря на внушение близких, собственное сердце клонило его к миру с дядей, воображение нередко рисовало счастливые картины согласия и любви.
Они немного бывали вместе, чаще виделись во время поездки в Орду, но этого общения хватило Василию, чтобы признать, хотя бы тайно, в душе, что Юрий Дмитриевич не завистлив и не хищен, он добр к людям, умеет сказать похвальное слово даже тогда, когда другой ничего, кроме порицания, не находит. Знал Василий, что дядя говорит и про него самого: юн возрастом, но нравом, дескать, своеволен и отважен. Это слышать было приятно, хотя сам-то Василий понимал, что он лишь вид такой делает, по совету Всеволожского. О Всеволожском дядя отозвался, как о пчёлке, которая несёт, пусть малый, но полезный и постоянный взяток в великокняжеский улей и жалит только грешников; Софью Витовтовну сравнил с Москвой-рекой в половодье. А уж как вспоминает Юрий Дмитриевич отца своего, князя Донского! Как бы только не касался при этом старшего брата, отца Василия… Говорит, что Донской был и при жизни славен, известен как человек чести, благонравия, живший в ладу с совестью и долгом чистого своего сердца, а после смерти стали чтить его ещё выше, потому что на память о нём не влияли ни зависть, ни мелочные обиды других князей, сменивший его новый великий князь Василий Дмитриевич не имел благородных свойств своего отца, ни добросердечия его, ни великодушия геройского, ни мужества воинского и не только не продолжил дела отца, первого победителя татар, но угодил в ещё большую кабалу к Орде. Правда, оговаривался дядя, что отец Василия был благоразумен, осторожен, о детях своих сильно радел, но поди знай — похвала это или тонкая хула?
Неспроста Улу-Махмет уколол его вопросом о двух сыновьях с одинаковым именем. И дядя, не сморгнув, ответил, что в честь Дмитрия Донского они названы. Один Дмитрий прозван Красным за пригожесть и хороший нрав, а другой Шемякой за то, что наряжаться любит безмерно. Тегиня, когда увидел его первый раз, сказал по-своему: чимэху — нарядный, а потом уж русские переиначили татарское словцо в Шемяку.
Отец же Василия, правда, радел о детях своих — и что тут может быть плохого? Даже имя своё сыну передал, это ведь редко случается, Василию сейчас семнадцать лет — столько же и отцу было, когда он стал великим князем. И у него, надо думать, были супротивники и завистники. Ведь и тверской, и нижегородский княжья бегали в Орду за ярлыком… Как же сумел отец перебороть их? Его возвёл на престол посол царский Шиахмат. И всё. После этого больше никто не спорил с ним о чести быть великим князем московским. Почему же не поступить и Василию, как отец? Надо провести посажение на великокняжеский стол! Жар нетерпения и восторга охватил Василия: сам решил!
Утром проснулся и первое что ощутил, доброту в сердце, даже великодушие. И на дядю сразу перестал обижаться.
В Орде он постоянно чувствовал свою зависимость от боярина Всеволожского, был не уверен в себе, все надежды возлагал на всемогущего Ивана Дмитриевича. А когда тому удалось склонить дело в пользу Василия, захотелось избавиться от этой зависимости, позабыть, что только Всеволожскому обязан удачным исходом. И вот запоздало вернулось чувство благодарности, вспомнились слова Ивана Дмитриевича, какие обронил тот на возвратном пути:
— Соскучился я по дому. Дочь у меня Настенька — невеста, цвет маковый. — И взглянул на Василия испытующе, с кротким ожиданием.
Дрогнула тогда душа юного князя: как-то свидимся с ней? А свидеться-то по возвращении и не пришлось, словом даже не удалось перемолвиться. Всеволожский, как чуял, стал прятать Настеньку, в сад княжеский не дозволял ходить больше: девку на выданье береги пуще глазу, чтоб слова худого о ней не молвилось, подозрения не пало, слуху вздорного не пустили. И Василий, в душевной смуте пребывая, как-то не торопился возобновлять тайные свидания, но вот увидел её в Успенском соборе за обедней среди молящихся в предхрамии женщин, и сердце бухнуло колоколом: «Сватов слать!»
Ещё больше уверенности в себе почувствовал Василий, ещё победнее трубило в душе; «Сам! Сам всё решу!»
Шёл в покои матери — не узнать: плечи расправлены, голову держит высоко, смотрит смело, не отводя глаз.
— Матушка! Отдал мне Улу-Махмет княжение, но поднесь кривотолки плодятся. Дабы пресечь их и дадюшку дорогого осадить, решил я, что надобно поживее, торжественное посажение на престол провести. Как деда и отца сажали.
Софья Витовтовна недоуменно вздёрнула густые седые брови, удивилась про себя: неужели не знает он, что это дело давно решённое. Первым побуждением было сказать: «Эка, спохватился ты, великий князь! Мы с Иваном Дмитриевичем сразу же послали к хану грамоту, уж и ответную гонец привес к Покрову ждём в Москву царевича Мансыра. Но чуткое материнское сердце подсказало ей иные слова:
— Беспременно так и будет по твоему усмотрению. Вот я велю боярам подготовить всё. — Подошла, обняла сына, поцеловала в пробор гладких волос:- Ещё что в головке твоей родилось?
У Василия было что в головке:
— Ещё… Ещё надо бы молодую великую княгиню в терем к нам ввести.
— Ладно говоришь, хвалю! Надо, надо, елико возможно, спешно озаботиться о дальнейшей судьбе престола, о наследниках.
Василий не наследниками был озабочен, а маковым цветом Настенькой, но не выдал себя, застыдился, поддакнул матери:
— Истинно так! Дядюшке ещё труднее будет рыпаться.
— Умно, сынок, говоришь, глубоко проницаешь, — одобрила его Софья Витовтовна:- Власть сильна межкняжескими скрепами, многими и разными родствами — крестными, духовными, а того надёжнее — семейными. Я тебе и невесту нашла гожую — Марью Ярославну.
— Какую ещё Марью, матушка! — воскликнул он. — Не об ней совсем моё мечтание давнее!
— Знаю. Но послушай да вникни. Марья — это сестра серпуховского князя Василия Ярославича. Другая его сестра замужем за верейско-белозерским князем Михаилом Андреевичем, значит, обретёшь ты зараз в друзья и союзники серпуховского шурина и белозерского свояка. Это не только треть Москвы, но и на Литву выход. А белозерские края — для надёжного пригляда за вольным Новгородом да для чёрного бора, ведь обязался ты хану ордынскому собирать дань со всех княжеств. — Многоречива стала Софья Витовтовна. Сын при имени невесты даже в лице переменился и глаза потупил, не смотрит на мать. Плохо это. Всегда послушен был, податлив, а тут — на тебе! Надо малость смягчить разговор. — Ну, что ты закручинился? — уже ласковее продолжала она. — Добрую жену взять, ни скуки, ни горя не знать, а?
— Нет, матушка, не женюсь на серпуховской, не хочу. Нету моего согласия. И так никакой радости в жизни!
— Мы не для радостей родимся на этот свет, сынок, а для терпения. Надо судьбу свою нести как крест.
— Иль ты только терпела? А радости не было?
— И терпела много, и радость знала. Я отца твоего любила. — Софья Витовтовна сделала такой, вид, будто решается на трудное признание! — А ты думаешь, он хотел на мне жениться? Прямо костром горел,