бесформенных масс повисли над самой головой. Опять буксир: тяжело и добросовестно вздыхает.
Разбитый, замерзший, наглотавшись воды, Боб Кастэр, не размышляя, поплыл в сторону, подальше от машины и вскоре очутился под выступом берега: чуточку повыше места, откуда упал.
Обдирая руки, вскарабкался и быстро зашагал прочь, хромая, не замечая, что повредил себе ногу. Холодно: всего трясет. И все-таки: странное удовлетворение, полная ясность, душевный покой. Тишина. И что-то понятно.
«Надо передохнуть», — шепчет неповоротливыми губами Боб, устало озирается: где Джэк, его не видно.
Ночь, ночь. Кругом ни огня. Ковыляет человек, а за ним, слегка отстав, вечность.
Боб знает: в палату он не вернется. С этим покончено. Надо отдышаться. Придерживая ногу, бредет к скамейке.
Задремал или впал в забытье: минута, час… Когда опомнился, небо уже прояснилось, очистилось, светлело. Редкий, весенний ветер разгонял туман.
— Вы простудитесь, безумец, — говорил знакомый голос: очкастый доктор склонился над ним.
— Ах, это вы, — искренне обрадовался Боб. — Вы видите, я покидаю остров. Я уже прыгал в воду и сейчас опять попробую.
— Да? — серьезно и задумчиво осведомился тот и неожиданно добавил: — Идемте, идемте со мною.
Боб беспрекословно повиновался. Они пересекли остров с запада на восток, подошли к старенькому, каменному павильону, обросшему не то мхом, не то плющем; по витой лестнице поднялись на второй этаж и на ципочках прокрались в комнату к очкастому, похожую на монастырскую келью или тюремную камеру.
— Быстро, меняйте платье, — сказал доктор, явно волнуясь.
— У меня был сверток, — попробовал объяснить Боб, но не докончил и начал облачаться. Надел белье, потрепанные брюки, светер и куцый плащ.
Не мешкая пустились вниз… Пустырь, лужи, затем, по виду, модный отель, снова пустырь и вот, — мост. Небрежно прошли мимо привратников: те глянули профессионально-зорко на доктора и его спутника. А дальше лифт, тяжелый, медлительный и огромный: подкинул их на уровень моста. Опять рогатка.
— Hallo Smithy, — кивнул очкастый.
— Hi doc, — с достоинством отозвался ирландец Смит.
Железные прутья последней преграды: щелк, щелк, — пропускает только по одному человеку зараз. Крытый коридорчик. Свобода: мост, шоссе, рельсы, надписи, — запрещено, штраф. Дребезжа подкатил старенький трамвайчик; Боб шагнул, дал никель, звякнул счетчик. «До свидания, amigo». И трамвай затрясся, мигая лампами, унося запах морга и крыс.
Ровно через час, Боб, счастливый, разморенный, уже сидел в баре на 2-м Авеню, — рядом Сабина, вымокший Спарт и Прайт, — глотал scotch рюмку за рюмкою и с любовью прислушивался к взволнованным голосам, — не понимая их рассказа.
— Ну что ты, ну что ты, говори, — бессвязно повторяла Сабина и заливалась смехом…
А утром его и Сабину разбудил тревожный звонок:
— Special Deliveryl — Сабина приняла пакет, не успев вручить мальчишке четвертака (по отцу англичанка, она, однако, не была скупа).
«То whom it may concern»… — значилось на официальном бланке… Принимая во внимание обстоятельства, изложенные в прошении от 1.3.1943, настоящим удостоверяем, что Роберта Кастэра, — 36 лет, местожительство г. Нью-Йорк, — несмотря на темную окраску кожи, надлежит считать расы неопределенной (indefinite)…
— Ох-хо-хо-хо, — утробный, безудержный, отвратительный хохот потряс Боба до основания. — Милая, милая, — силился он произнести: — Ты замечаешь, как это просто.
— Для начала это не плохо, — рассудительно подтвердила Сабина. — Знаешь, давай обвенчаемся.
44. Праздник
Солнечное, летнее утро, раннее, ясное. Возбуждение предыдущего дня, наконец эта чудесная бумажка, — «расы не определенной», — слишком много впечатлений. Человек, вообще, больше приспособлен к неудачам. Не сиделось на одном месте. И Боб, несмотря на больную ногу, предложил Сабине отпраздновать этот день. Выбор был небольшой. Слонялись по городу. Посмотрели витрины на Пятом Авеню. Съездили открытым автобусом — в обе стороны. Сходили в синема на Бродвее. Устали.
Всей компанией обедали в Sea food: огромные омары и белое вино. Потом вернулись домой, т. е. к Сабине.
Настроение у всех друзей было приподнятое. По-новому, с уважением глядели на Боба, прислушивались к его словам: победитель.
Особенно неистовствовал Прайт, пожалуй слегка возбужденный вином.
— Да понимаете ли вы что случилось? — вопил он, нервно расхаживая по комнате. — В состоянии ли вы сообразить? Нет, нет, это чудо. И зачем я, дурак, отказался. Всю жизнь я мечтал о нечто подобном, и вот когда оно давалось мне в руки: испугался, предал и потерял. Я совсем не глуп и не плох и не труслив. А поступаю именно так: глупо, подло и трусливо. В чем тут секрет?
Сабина радостно и горделиво слушала его покаянную речь. Ведь она всегда утверждала, что Прайт не безнадежен.
А Боб Кастэр, счастливый, одурманенный, разливал вино по стаканам, чокался, кланялся, готовый всем протянуть руку, забыть старые обиды, если надо, помочь.
Вечером неожиданно заявился и Патрик, бывший муж Сабины. Он привез все нужные бумаги: развод утвердили. Патрика перевели уже в лагерь вблизи Нью-Йорка, откуда солдат отправляют непосредственно в Англию.
— Впрочем, — объяснил он тихим, вежливым голосом, — некоторые части дожидаются своей очереди неделями, а то и месяцами.
Он оказался и лучше и хуже чем его себе представлял Боб по рассказам Сабины. Через какую узкую щелочку люди видят друг друга! В сущности они замечают только лично им приятное или неприятное в человеке, а на остальное не обращают внимания. (Сабина несколько раз повторила, что Патрик сильно изменился и что военная форма ему очень к лицу).
Патрик производил впечатление делового, трезвого гражданина, любящего точность, определенность; все непонятное ему он презрительно называл «мглой», для слабых и глупых людей, и отстранял от себя как ненужное и даже враждебное. Интересовался он политическими и социальными новостями: помнил имена известных газетных корреспондентов и что они писали о Гитлере, Сталине и Черчиле.
Присутствие солдата, который, быть может, в ближайшие недели будет штурмовать берега Европы, придавало беседе особую остроту и целесообразность.
Заговорили о степени ответственности немецкого народа. Доктор Спарт доказывал, что виноваты, главным образом, не палачи, грубо казнившие невинных, а немецкая культура в целом.
— Расизм порождение немецкой национальной души, точно так же, как идея социального рая характерна для русского национального гения. Немецкая философия, наука, музыка, подготовляли и родили эту доктрину. В той или иной степени и Гёте, и Лейбниц, и Вагнер, и Гегель, и все другие немецкие герои объединены одним духом, страдают тем же недугом.
Не ограничиваясь голословными утверждениями, Спарт начинал по пунктам разбирать монады Лейбница, бога истории Гегеля, «чистый» разум Канта и всех, что строили с упоением систему вселенной на манер тюрьмы, в которую заключали человека уже связанного по рукам и ногам.
— Борьба должна вестись против немецкой культуры и в первую очередь против немецкого языка, а не против расы или отдельных палачей! — утверждал Спарт.