рейхскомиссар, но не был к вам допущен. Чувствуя себя поэтому полностью бесправным и беззащитным, он в этом отчаянном положении в тот же день покончил жизнь самоубийством в саду своего маленького деревенского домика. Мой отец был коренной венец, за свою 75-летнюю жизнь не преступал ни политических, ни иных законов. Он имел безупречную репутацию и славился своей порядочностью.
Комната, в которой так тихо и всё же так много говорили, теперь кирпич из человеческих останков, который сидит у нас в печёнках и давит нам на уши, а реклама шампуня от перхоти так и будет взывать к сердцам и бумажникам тех, кто сейчас распахнёт дверь — по крайней мере, судя по звуку. А может, никто и не заметит; что лавиной волос завалило всю семью вместе с их пожитками. На лестничной клетке, во всяком случае, ничего не заметно. Бывает, лежат уже настоящие мумии, не открывая больше ни окон, ни дверей, это граничит с высокомерием — думать, что кто-то будет нами интересоваться после того, как мы исчезли. Так, например, выпадают из мира те женщины, которые не смогли вовремя использовать свои тела, эти горящие артикулы, хотя получали инструкции по их применению. Каждый человек — собственные покои, а другие лишь преспокойно учиняют там беспорядок.
К двум женщинам, которые болтают, перегнувшись через окно во двор, возвращается ребёнок. Одна из них — Гудрун Бихлер, она с любопытством вышла из квартиры в коридор. Убитая сестра, которую она сейчас обняла за плечи, закрывает шею ладонью и то и дело слизывает из уголка губ набегающую кровь. Гудрун Бихлер и мёртвая медсестра, проводница смерти и её подопечная, которую забрали, чтобы из ячеек сети смогли вылупиться ещё несколько куколок и проникнуть в пространство и время, откуда они были изгнаны — слишком быстро, даже не заметив; итак, обе женщины, почти ещё девочки, смотрят сквозь грязное окно коридора вниз, на замощённый пластырями булыжников двор. Там очередная группа дожидается своей экскурсии, мужчины и женщины в неброской уличной одежде. Мужчины не воюют и не охотятся. Женщины не оберегают и не используют. Они праздно слоняются, шаблоны, из которых уже второй раз вырезаны очертания людей, теневые портреты в стене, от которых отступились их школьные товарищи, — это не фокус, ведь можно расщепить даже атомы. Если уж столько людей могло исчезнуть, не вызвав в оставшихся никакой тревоги, какая обычно поднимает вой, стоит только задеть крыло машины (такое слышишь на каждом углу), то ведь некоторые из исчезнувших так же незамеченно могли и вернуться и снова попасть нам прямо в пасть — капающая, свежеразмороженная добыча. Но этого не получается, тогда из нас тут же разражается война, и мы вынужденно начинаем знакомиться между собой и становимся пацифистами, теми же, какими и были, только иначе. Мы объявляем неделю открытых дверей, чтобы надавать чужим по ушам, никуда для этого специально не отправляясь. Такое прощание далось бы нам тяжело, наши семьи были бы вырваны из привычного уюта, потому что одного члена не хватало бы. И самолётные диспетчеры почему-то всё бастуют. Кого мы не знаем, того ведь у нас и не отнимешь. Вкуснее всего есть дома. Поэтому теперь может статься так, что войны больше не будет. Нет, мы никуда отсюда не уйдём!
Обе женщины тихо смеются и прочёсывают воздух своими волосами. Ребёнок бегает рядом с ними. Повсюду на его теле видны тонкие линии, по которым он был разорван в воде и снова составлен, правда неаккуратно. Над земными останками склоняются судебные медики и криминалисты и вежливо спрашивают себя, не мог ли допустить преступник какой-нибудь ошибки. Вообще нет такого прибора, при помощи которого можно было бы так быстро разложить (растерзать) тело. Только человек-мясорубка мог бы сотворить такое. Если бы мы захотели удалить то огромное количество персонала, которое некстати светит в нашей комнате во все углы, то мы бы точно нашли лучшие, более щадящие средства для этого. Наши соседи жестоки, они на наших глазах бесцеремонно плюют свою кровавую пену на пластыри булыжников, которые и так уже все пропитались кровью. От нас, дарителей, требуют товары, но мы и сами ни повернуться, ни разгрузиться не можем. Я ведь только синхронизирую то, что было сегодня. Завтра будет по-другому, но похоже, или наоборот. Никто не должен нас, ищущих, которые уже были взяты на семена из другого ищущего (как там говорит поэт? Не ты смотришь в телевизор, а телевизор глядит на тебя!), лишить удовольствия смотреть на самих себя, мы здесь, мы снова кто-то! И теперь это нас захлёстывает, мы добились того, что снова триста семьдесят пять человек утонули вместе с одним паромом, но среди них ни одного австрийца.
ВОТ ТЫ, незнакомая юная женщина, тебе не бросилось в глаза, что стало темно? Перед кухонным окном возникает ночь, и, как по лобовому стеклу едущей машины, по окну бегут чёрные тени деревьев, тянутся по нему, как вырезки, плёнка из природы, которая ставит себя превыше всего. А ведь природа должна всё-таки быть основой, почему всё есть и по чему всё течёт. Без природы ничего не течёт, она торопливо развозит грязь своей леечкой, она чистит нам, стареющим, морду, циферблат, истекающий быстрее, чем обычно, спроецированный на окно, лицо солнца, нет, лицо тумана, а после этого пробегающие мимо деревья и кусты. Одинокая посудомойка, склонившись над своим мытьём, только молча кивает, когда один из отдыхающих просовывает голову на кухню и спрашивает, как насчёт специально заказанной им жареной колбасы. Отдыхающий идёт искать хозяйку, которая помогает обслуживать в обеденном зале. За столами шумно, оживлённо, пытаются снова оживить жертвы тяжёлой дорожной катастрофы, давая пояснения одному богу в белом и ставя им диагнозы, при помощи которых они, в случае, если бы диагнозы оказались верными, могли бы быть спасены. Но в жилах тайком лопаются пузырьки от удовольствия, что были мёртвые и что знал их лично и что сам оказался исключён из гибели и можешь дальше гнать своё безобразие. Сейчас, наверное, можно будет увидеть на экране телевизора несчастных и их близких, которые ещё не могут вместить в себя правду, потому что вначале надо прибраться в душе! Люди больше не думают о своих претензиях, достаточно того, что они их имеют. Свет пробивается из кухни, перед окнами проволочная сетка. С потолка свисает липучка-мухоловка. Бьют часы, и потом, сразу после этого, бьют ещё раз то же самое — что за странное время такое. У посудомойки (на сей раз она совсем юная) падают на лоб волосы, она забрасывает их назад, откинув голову, но они снова падают, как родник, который нельзя заткнуть, он всё равно пробивается из лесной почвы. Чёрная печать на лбу, какой непокорной может стать вода в своей замкнутости под и над землёй, первыми это замечают приводные агрегаты электростанций: что их мир состоит не из одного только чистого привода. Так, теперь девушка решается свои запачканные пеной руки поднять к головному платку, повязанному на затылке, — пародия на жест богини, который в состоянии творить чудеса, — и подоткнуть под него прядь. И вот — улица, нет, это однозначно невозможно. Гудрун Бихлер стоит в дверях кухни и смотрит на молодую посудомойку, которая есть самое меньшее, что можно сосчитать на одной руке, когда конверт с бюллетенями для голосования вытаскивают из урны, а на его месте взгляду предстаёт только кучка золы и старая зажигалка. Однако и мойщица считается за один голос — не особенно яркий, но всё же он горит! Зыбкое, коптящее пламя, Гудрун только смотрит, она даёт себе на что-то посмотреть, это акт волеизъявления, но лучше бы она не высовывалась. Она потерянно ставит сумку с книгами на табуретку. Когда она снова поднимает взгляд, то не может поверить, что её взгляд вдруг стал живым, — либо вся кухня ожила и убегает или уезжает, Гудрун форменным образом волочит себя на глазах через окно, удаляется в ночь. Да ведь она едет по дороге, и разделительная полоса бежит — прерывистый, нерешительный путь для малых и беззащитных (к сожалению, животные, несмотря на это, предпочитают срезать углы и укорачивать путь) — слева рядом с ней туда же. Деревья хлещут, правда лишь чёрными тенями, но всё же ощутимо, в лицо, она чувствует царапающие ветки, прутики на щеках, которые чуть ли не сдирают с неё кожу, её внутренний эпидермис, который, кажется, быстро обновляется, она в каждое мгновение другая, и потом Гудрун чувствует себя совсем обессиленной. Почему она опять где-то в другом месте, ведь эта дорога тянулась вдоль по прямой, как же так получилось, что эта уютная гостиничная кухня вдруг впала в природу, да, выпала на волю? Земля, должно быть, начала расти в обратную сторону: утруска земной плоти! Улица, на которую Гудрун по чистой случайности приковыляла и которая её теперь уносит, как судно течением. Осталась только согнувшаяся спина посудомойки, которая похожа на вырезную куклу, прикреплённую к тумбе её раковины. Вот бегут по окну островерхие тёмные туи и тисы, чёрная живая изгородь с тысячью шапочек с кисточками, не включено никакого ночного освещения, и Гудрун, пошатываясь, входит во Внезапное. Только лампочка над раковиной горит под своим стеклянным цилиндром; одна лампочка перегорела, вторая ещё светит, к ней прилипло несколько раздавленных ночных бабочек и мушек. Асфальт, по которому идёт гон, чистый, сухой, ничего не отражает, кухня просто впадает в его кружащуюся черноту, за которой может быть всё что угодно: снежные сугробы, слякоть, а то и летняя сухая пыль.