неизвестны нижеследующие обстоятельства, позволю себе. Может, вы даже не догадываетесь, какие муки означает для детей и стариков жарким летом, в большом городе НЕ ИМЕТЬ ДОСТУПА на ближнюю и даже удалённую парковку. Только потому, что ты ЕСТЬ!
Да, нет думанья без мысли, а гляденья — без событий. Клубень баварского наряда ретируется из автоклозета, в который кого-то явно кинули, предварительно даже не измельчив, а мы не запаслись ни размягчителем, ни отбеливателем. Он снова нарисовался, этот клубень, — цветастая и пышно разодетая снова оказалась на виду, и вид оказался довольно юный, щёки красные, глаза блестят, да, в её возрасте эта девочка-женщина уже почти готова гордо повернуться к кому-нибудь спиной, если он на неё пялится, да-да, а взгляды она вызывает так же часто, как сырое молоко — отравление. Да и сама бросает их, прицелившись, как снежки: взгляд творит женщину, хотя сам мужского рода. Волосы Карин потеряли путеводную седую нить и пенятся на голове взбитыми сливками, но их портит прогорклый привкус, если присмотреться. Истинный возраст не скроешь, где-нибудь он проглянет. Как будто накачали его салом, желтоватой жирной субстанцией выстлали щёки, надули тыльные стороны ладоней; райским наслаждением из теста кажется это скрытое под баварским нарядом тело, платье обтягивает утробу так, будто носительница набивала её три дня, нет, три года подряд. Она пряничница, Карин, и цветные кляксы сладостей запятнали её передник, груди заряжены молоком, как гаубицы, чтобы стрелять по птицам; кожаноштанишники с вожделением раскрыли губы, глядя на это; и облизнулись, будто в рот им впрыснули молочную струю, поскольку Карин встала под их запарусившие шкоты. Здесь больше не треснет ни одна ветка сухого сустава, свежий порыв ветра врывается в полотно влажного постельного режима, из которого Карин, кажется, вышла с новой силой. Кровавая короста, набрякшая мать, так и не ставшая матерью, душа-человек — вот что такое Карин Френцель; её тело налито, как напившийся клещ, голова лишь крошечный довесок — но что это? Быть того не может! Угольно-вороньи волосы вдруг у неё, а совсем недавно вроде были русые, неряшливо закрашенные. Её губы смачно раскрываются, слюна стекает по подбородку, кожа натянулась так туго, что кажется почти прозрачной, будто солнце никогда не ползало по ней, и Карин густо краснеет, розы всходят на её щеках, как вышитые; что за ослепительная чистота исходит от неё, что за чудесная неспелость виснет на её белых вожделенных руках, с которых свежими стружками брызжут кружева баварской блузки, последние белые клочья дыма из её холодного выхлопа, который на глазах разогревается! Рука стирает этот баварский наряд (никак он ей по плечу?) о травяную кочку, — рука, с которой каплет кровь; толпа, помедлив, подступает ближе к машине, но не до конца, и так хорошо видно. Гордо, как земляной червь, выступает этот бесформенный комок мяса, из которого, словно ветки, растут члены, сразу три, три! — это непомерной величины обломки детородных органов, не сформированные, лишь топорно вырубленные из мясного чурбака, их едва можно идентифицировать в их различных стадиях роста, однако это существо, опять же, совсем безжизненно. Может, у него три мужских члена потому, что оно мастерски овладело тремя видами спорта? И всё на этом мёртвом человеческом (животном?) стволе, в этой долблёнке: нам остаётся только сесть туда же и налечь на вёсла, чтобы погрузить их в чёрный поток и помешать в нём. Некая сила, должно быть, рванула эту человеческую свару вверх, а потом шмякнула оземь, а сверху навтыкала при помощи взрывного пластида в конверте ещё других существ, сцепив их, как элементы ЛЕГО-мозаики, чтобы чувствовать себя как бог, создавая новые формы из старых; пожалуйста, возможно, скажет господь бог, это вы разрушили мой вокзал со всеми будками, ангарами и церковью? Попробуйте тогда сами построить что-то лучше! Ведь у вас полно материала от меня: отцы, матери, сестры, дочери, сыновья и ещё корни всего, эти ростки вселенной, вы можете сотворить из этого всё, а я тогда просто возьму и проедусь по всему сотворенному на четырёхтактнике — ни себе, ни людям, — чтобы вы узнали, каково это! По мужчинам и женщинам. Посторонись! Прибыло подкрепление, от которого всё зависит.
Может, Карин Ф. его уже открыла и эгоистично применила на себя одну, не вспомнив даже о матери, которая, почти заодно со штукатуркой, прижалась к стене дома, безвыходно зажатая двумя балбесами в кожаных штанах, валяющими дурака, но опустившими пока свои сосиски в чан, не переставая их, однако, натирать, чтобы развить силу и своими руками извлечь из неё плоды. Ведь от них осталась одна кожа без единой кости. Ну вот, такими их можно впечатывать в бумажку, никто с такими не пойдёт, ни одна из нас даже просто как человек! Но каждый вправе сопоставить с ними свой характер. Их члены гибкие, как змеи, у которых ни концов, ни начал не найдёшь, они остались вблизи маленького польского городка, сегодня это исторический Диснейленд, который снимается во многих фильмах, и его даже можно взять домой, в виде уменьшенной модели, чтобы всегда иметь перед глазами.
Карин, я имею в виду её двойницу, появилась как укротительница, заправляющая мясом, которое выступает в парке развлечений под открытым небом. Помолодевшая фигура. Из её следов проступает жидкость — непонятно, то ли она выжата из плоти Карин, то ли выступает из самой земли, но в любом случае это кровавая жидкость, камерная вода, сгущённый и снова разжиженный секрет. Почва сочно чавкает под шагами невозмутимой великанши, которая, закинув голову, рысью несётся вперёд, — ведь миру легко сделать из человека зверя, но и тот должен немного подпеть, о боже: высокий, звонкий голос выделяется из щели её горла и сахарно выпекает народную песню, немецкую, восадули-вогороде. Часами будешь упражняться, а так не споёшь, как она. И когда люди снова опомнились, тут уже не было никакого окрылённого роя муравьев, как давеча, — не мог же он стать золой? — а тут они видят это изувеченное мужское тело в машине, а больше ничего. Получается, что этот нагой труп хоть и растерзан на куски, его члены бесформенно разбросаны, но больше ничего особенного в этом мёртвом нет. Было совершено преступление — к сожалению, с каждым может случиться, убийцы ещё не названы, сенсационно только место, но и это рано или поздно объяснится. Где же одежда нагого мёртвого? Он хорошо упитан, ухожен, трупных пятен не видно, хотя трупное окоченение налицо, странно. Поднимается крик, встаёт вопрос и выдвигается обвинение, возникает помеха и нарастает помешательство, — кажется, совершено ужасное убийство, с особой жестокостью и надругательством, тут действовал какой-то съехавший, надо скорее отсюда съезжать, вы же видите, что эта фигура вся обвита собственным мясом! Мы можем показать свой испуг многообразными способами. Нас гнёт, как деревья бурей, потом, как только возьмёт своё, она отпускает, но человек распрямляется не так легко. Зато совсем чужие люди дали волю словам. Все это видели. Этот чёлн на колёсах, без руля и без ветрил, бесстыдно выдал свой мясистый плод и свой свинский запах, чтобы всё то множество слов, которое мы произвели, наконец смогло стать плотью.
Карин Френцель отступила назад, прижимая к груди капающий пакет, который она себе раздобыла. Толпа напирала. Эта женщина что-то унесла из машины, господин инспектор. Эта капающая штука не имеет названия, а если имеет, то такое страшное, что поверить на слово ему можно лишь после строжайшей проверки. Машина скоро снова сможет гоняться с другими наперегонки, а у её нетерпеливого водителя, как видно, не было времени стоять здесь бесконечно, так что его стоянка была сокращена. Толпа рассеялась, как сено, поднялся ветер, ломит глаза, нарушает слова, деревья из земли выворачивает, их корни еле держатся за почву кончиками пальцев, и этот язык ещё называется нашим домом! Эй, да он мечет огонь из-под своего лошадиного капота, чего наш дом не стал бы делать. Хоть и говорят о стихиях, что они элементарны, но вот огонь, например, очень непрост. Он проглатывает всё и не давится. Огонь встречается часто, на мой взгляд, любой его видел, но всё, что в нём исчезает, становится скрытым навеки. Итак, огонь не раздумывает ни минуты! Его поток, в шутку цепляющий всё и всех, сейчас слизывает из открытой дверцы то, что было когда-то плотью, и исчезает, и буквы сгоревшего слова ползут ко мне. Дом языка, к несчастью, рухнул. Речь ведь тоже одновременно и размашиста, и продуктивна, она окутывает, как огонь, который изрыгнул этот череп, с которым сейчас носится госпожа Френцель: на нём выгравирована большая буква J старонемецким шрифтом, это учебное пособие, перед которым юные равнодушные варятся в собственных соках, поскольку экзамен по анатомии трудный. Но можно делать три попытки, трижды отрекаясь от этого черепа и при этом крича петухом. Молодые будущие врачи верят всему, что видят. Я — вечно Сущее, говорит им «Мёртвая голова», а вот этому они не верят. Они ведь видят, что это не так, шрифт наполовину стёрся, выветрился. Каждый из студентов личность, и от всей этой учёбы и этих хобби эта личность порядочно устаёт. Несмотря на это, она догадывается, что нужно для того, чтобы быть на ногах, оно то есть, то нет: это так же сложно, как слаженность четырёх, шести, а то и восьми или двенадцати цилиндров, чтобы что-то ожило. Пусть каждый проверит своё явление: там юбку поправит, здесь блузка плохо проглажена, а на воротнике тёмная жирная кайма обложила материю. Можно быть вполне успешным, но уже одежда способна омрачить блеск нашего образа. Да, пол человека воняет и дрожит, вот так неухоженно и наступает потом его господство, — я хочу сказать, в шествии он выступает за господство