смертельно усталый и без всяких желаний, его напарник со своим желанием пива и шнапса, шкуры их обоих лишь хлипкой дощечкой отгорожены от нескольких тонн закреплённых верёвками мощных стволов, которые некогда жили, и в знак последнего признака жизни у них на заднице привязан красный бант! Каким жалким образом эти прирождённые великаны дают знать, что они чересчур велики! Чересчур велики, чтобы люди могли закатать их в консервные банки? Вот так и человек: всегда маловат для своих музыкальных консервов, пластинок, которые ему уже выше горла и даже ударили в голову. Да, техника — это деланность человека, какая-нибудь пила запросто сделает любой дремучий дуб из штирийской урёмы, и он потом в качестве серванта будет служить нам за столом. Давайте пустим эту мебель на поток природы, даже если она сделана из пластика! Завернём её в бумагу — и вот уж нам не нужно хлопотать о безобидности товаров, которые мы заворачиваем назад природе, на переработку. Это как если бы тигр натянул на себя нейлоновую шкуру и заткнул себе уши наушниками. Или, говоря иначе: дарите женщинам цветы, но предварительно выньте их из пластиковых мензурок! В лице мёртвых мы и без того уничтожили столько природы, что даже если бы могли декорировать наши жилища живыми животными, всё равно всё было бы мёртвым, даже мы сами. Спортсмены вдавливаются в ниши леса, стараясь не дышать тем задушенным воздухом, который вылетел из заднего прохода грузовика; это приветливо открытый нам навстречу рот, который хочет нас согреть своим дыханием. Скоро снова возобладает свежий воздух, когда транспорт скроется вдали и перевалится на государственную трассу. Шнапс, который отзвенел своё на ветках фруктовых деревьев, теперь идёт по кругу этих людей и сплачивает их. Что было некогда здорово, теперь уже стало не то. Зато оно стало огненным, перегорев в еде, да, каждый может претерпеть преображение, это никогда не поздно. Эдгар уже снаружи, парень, который скоро сможет вступить в новые связи или не сможет, колёса его машины уже работают над этим. Они пока отставили его к стене дома головой вперёд, теперь уже ногами.
Лица лесорубов на мгновение устало поднялись к походникам-любителям, прежде чем поднять очередную. Жидкость плещется в бутылке, и волны неузнавания пробегают по телам, скоро их родные не узнают. Это загадка, зачем искать покой в походе, когда и так спи себе спокойно, мир праху твоему. Тем временем несколько миллионов мёртвых отчаянно рвутся из-под крышек, как пар. Они тоже хотят быть поперченными и посоленными и побаловать людей — как это было бы чудесно! Дайте срок! Мёртвые горнолазы, погребённые в неведомой стране щелей, ущелий и расщелин, обломки их жизни выглядывают через боковые стёкла на цветущую жизнь, которую для них образцово воплощает Эдгар Гштранц. Где отыщешь ещё одного такого? Скорее уж земля разверзнется, как тучи, когда их прорезает молния. Однажды пронестись по лугу в белый свет как в копеечку! Никто из походников не догадывается, что для Эдгара дело давно идёт к темноте, где в его сохранности покажется такое, чего он в жизни не видел. Но природа ещё упоительно цветёт, и упоённые, удобренные алкоголем, природным продуктом, цветы природы громыхают мимо на тяжёлых спаренных колёсах, топоры оставили заметные последствия на их шкуре, в их мясе, которое конечно и которое, конечно, снова заживёт, как два пальца обрубить. Один, напарник, коротко оглядывается, чтобь! пощипать взглядом этот альянс из натурального и искусственного волокна, Эдгара, потом поворот, и это краткое содержание спортсмена как корова языком слизнула, хотя спортсмен ещё здесь, ведь его содержанию здесь ещё не отмотался срок. Уж так оно с нашими дорогими покойниками. Только что это было обжитое местечко под солнцем, живой человек, можно было сказать — неотёсанный: оригинал, и вот остались одни стволы с обрубленными ветками, светло-серая щебёнка лесной дороги да красные потроха железа на разломах, вот выпадают зубы, вот ставятся мосты, но каким целям они будут служить? И кому служим мы? Для чего женщины в шезлонгах ждут своих любимых путешественников или сами уходят вместе с ними? Есть приборы, при помощи которых можно что-то оплатить прямо из дома, а есть домашние приборы, которые приходится оплачивать, чтобы они заключали наши тела, а потом выбрасывали ключ, и один такой прибор Эдгар Гштранц зажал под мышкой, чтобы потом встать на него. Он и его подставка составляют одно целое, поскольку она придаёт его сущности видимость. Эдгар будет на ней так скор, что всякий, кто его увидит, подумает, что это было лишь мимолётное виденье, лишь гений чистой красоты. Ролики вертятся, колёса стучат, красота на марше, еда на колёсах для далёкой сущности, которая уже снимает мерку с Эдгара. Он уже выложен на сервировочный столик и приготовлен для раскрошенных зубов покойников, если зубы не повыломаны. И теперь покойники сами выламываются из своих владений, где они владеют даже иностранными языками, но на их голых, иссохших рёбрах не подвешено никакой таблички, говорящей об этом хоть что-нибудь. Вот мы и считаем, что мёртвые не понимают нас, лишь потому, что сами их не понимаем. Существа показываются, а потом вылезают из собственной шкуры, они выходят на передний план, поскольку у них есть чутьё к пластике, из которой состоим мы, когда, игриво обвившись хула-хупами бензольных колец, показываемся на виду, и именно тогда мы быстрее всего исчезаем внутри наших телесных мер, которыми мёртвые нас зачерпнули. Они подобрали верный размер, только мы всё надеемся, что на нас налезет на размер меньше, потому что мы намерены похудеть, как убывающая луна: будь у нас выбор, что бы мы заказали? Нашу собственную фигуру, которая спорит с нами, что сегодня съесть и с кем после этого разделить себя, но лучше всего не делиться ни с кем. Даже если нас иногда тянет на любовь, любовь к нам никогда не тянет. Мы лишь эскизы мёртвых, и только когда мы мертвы, мы готовы, и тогда другие могут нас копировать. Они могут нас препарировать, могут сепарировать, но ничего не добьются, потому что сливки с себя мы уже сняли. Вести жизнь и машину — вот мелодия, которая обольщает сердце, опутывает его своими сетями, пока сердечная сумка, битком набитая, не лопнет. Это факт: так много осталось мёртвых, от которых не осталось даже фото. И семьи их развеяны по ветру. Кто теперь думает в возвышенном тоне о тех, кто ползает по краю облака, пока его в облике диска кто- нибудь не сунет в плеер, в этого вечного странника на поводке батарейки? Вот они и встают, и в последний момент ещё успевают набросить на себя плащаницу воздушной подушки, на которой узнают себя потом, когда вознесутся над другими. И иной раз кто-нибудь из нас оказывается внизу и оказывается в опасности (хотя опасное место держали для более достойного, чем он!), даже если успевает ещё скатиться на своей доске по склону, прямо в ель, единственное, исключительное дерево, которое его там поджидало. Мы обнимем эту ёлку или посадим себя на ёлочную цепь.
А теперь вниз, по горбатому альпийскому лугу, земля потягивается и выгибается уже нарочно. На пути Эдгара неожиданно возникает группа из трёх походников. Пожилые мужчины невольно напрягаются, через них проходит трещина, но они смыкают ряд. Их часы отмеряют не только время, но и умеряют удары их сердца, как будто кому-то есть дело до их жизни — всё уже заранее измерено, взвешено и сочтено. Внезапно долину перед ними скрывает тень. Как будто её захлестнула чёрная мысль. В продолжение мгновения из деревни выпадает её собственный проспект, на котором она подсовывает под нос нам, любителям достопримечательностей с дрожащими от перенапряжения мускулами, свои примечательные, обсаженные цветами образцовые строения, — выпадает чуть ли не из образа курортного местечка. Из окон выглядывают глаза: с чего это так внезапно стемнело? Уж не поздняя ли гроза? Не мог же в такой ранний час заблудиться вечер! Только луга ещё лежат в самоупоённой зелени, покроплённые то там, то сям брызжущим, как родник, существом в спортивной, но слегка подпалённой одежде для свободного времени, которое пытается выпутаться из банды, в которую он попал, из эластичной повязки ремней, цепляясь, царапая землю и ища, за что ухватиться на склоне луга.
Дедушки, спешащие домой, где их жёны в шезлонгах ждут, когда же снова смогут привязаться к ним, своим спутникам! Чтобы дёргать их, как козы свои колышки. И не надоест ведь им! Прелестно, как пенится вода там, под мостом. Альпы давят, как гнёт помешательства, на этих походников, которые теперь, к сожалению, должны окончательно разойтись с Эдгаром в его треплющихся на ветру просторных трикотажных брюках с напечатанными на них именами, которые не греют нас, — имена вопят в тоске по месту их рождения, по Америке, от груди которой их слишком рано отлучили. Имена наших мёртвых? Мы их не знаем. Да и не обязаны знать. Мы — американец. Так мы твёрже пойдём дальше — если к гостинице, то вниз, если к вершинам, то вверх. Уже размечена колышками земля, а Эдгар ещё слышит шаги коллег по гальке лесной дороги и скрип кожи их ботинок и шорканье штанин; уже размечена земля, возведена без здания пустая дверь, через которую можно вломиться, а можно и обойти вокруг, поскольку нет никакого дома. Страх, который сковывает до рукам и ногам. Хлёсткий звук хлыста. Уже что-то подступает ближе, и вдруг, совсем ненадолго, Эдгар затосковал, вспомнив про этих мужчин, очевидно прочно укоренённых в жизни, которых он только что повстречал, — ведь нить связи с ними ещё держалась, но этот горный рыцарь Эдгар, этот горец, был слишком горд, чтобы схватиться за неё. Так он послал тех трёх мужчин, даже не взглянув на адрес, написанный у них на бирках. Он знал адреса и получше, написанные на его брюках.