ей захотелось замкнуться на себе самой (тут даже ток отпрянет от смертной розетки!), в этой неуклюжести, которая так часто (к сожалению, всегда бесплодно) спарена с бесцеремонностью (небрежная мнимость бьёт вас по плечу, чтобы вы, наконец, прошли вперёд, как раз в тот момент, когда вы записываете ещё одно недостающее слово), Гудрун кидается на шею молодому газгольдеру малинового цвета и чуть не выпадает из окна. Эта плоть в её неподвижной позиции не держит, по крайней мере не сдержала обещанное. Чужая плоть здесь для того и есть, чтобы местные чувствовали себя ещё более заброшенными, чем прежде. Размер в наши мелочные времена имеет решающее значение. Свет входит в окно и превращает Гудрун в залежалый товар, который так плохо может полежать, вернее постоять за себя, что своими силами не может поднять жалюзи. Это нагое тело казавшегося здесь заброшенным титана виднелось лишь намёком, не более того. Но отсутствие причин тоже имеет свои следствия, и мужчина мог оставить при себе свой пол и, может, где-то в другом месте показать его в другой форме: ну, например, мог бы сделать свою крайнюю плоть бескрайней. Он мог переметнуться на другое существо, которое захотело бы к нему сюда, — из этих соображений женщины на природе так охотно раздеваются. Чтобы окончательно слиться с природой и стереть себя с лица земли. Будто их и не было. Их домашнее задание так и осталось невыполненным в их грязных школьных тетрадях. Это бразильянки топлесс и разносчики спагетти не случайно были изобретены, да посмотрите же, вот оно, вкрутую, в мантилье из длинных и пышных волос, приготовлено для вас и для вас, мой господин, подбирайте по вкусу и берите.
Отчаянно притворяясь непринуждённой, Гудрун Бихлер подходит к окну, никто и ничто ей не препятствует. Может, она и сама не препятствие, может, она и сама, со своей стороны, через кого-то просто переступила. Она оборачивается. Нет, никого. Но из её комнаты, которую она только что покинула, вдруг раздаётся шум веселья — или это кто-то плачет? Иногда трудно различить. Неужели кто-то вошёл туда за её спиной? Привидение молодого человека было осязаемо плотным, тогда как люди из этого пансионата казались Гудрун скорее фотографиями, которые она сама сняла в туристском запале, когда приезжий хочет запечатлеть такие предметы, на которые местные даже не глянут. Этот красноватый человек был закруглён со всех сторон, и взгляд у него был твёрдый, камере было бы за что зацепиться, потому что он даже не моргал. Эта плоть доверчиво положилась на Гудрун, как на сиделку, всем телом предавшись блаженству забвения. Теперь его, к сожалению, нет, и Гудрун одна-одинёшенька. Зато там, в комнате, кто-то дышит на два голоса или что-то дышит вдвоём, но кто там поёт дуэтом с кем-то или присвистывает при дыхании, снаружи не особо чётко слышно, Гудрун нагнулась к замочной скважине, чтобы посмотреть, не вошёл ли туда тот голый ледяной человек со своим воздушным орудием, которым он мог бы ещё немного поорудовать, чтоб разрядить его, но это бы она заметила. Посмотрим, думает она, наверно, уповая на возможность, что кто-то наконец-то мог остаться ей, как тележка для покупок. Она бы не отказалась. Она смотрит в замочную скважину, невольно принимая позу, похожую на позу давешнего молодого человека; её взгляд, приправленный, как вкусное блюдо, вводится, не мигая, — этот миг длится вечно — внутрь с правом основного съёмщика и по ту сторону скважины падает в комнату. Споткнувшись, взгляд поднимается на ноги и видит то, чего не видит и не спрашивает.
КАРИН ФРЕНЦЕЛЬ РАЗМЕСТИЛА свою мать в обломках садовой мебели, чтобы старая женщина запечатлевала ландшафт, но печать лишь тщетно тыкалась в засохшую штемпельную подушку. Эта мать давно уже не впускала в себя новые впечатления, и они, уже с незапамятных времён, молотом войны бьют не в ту доску, вколачивают гвоздь в крышку гроба, да не того, потому что те гробы все заняты ещё с тех пор. Иногда давно знакомое всплывает из воспоминаний и плещется пеной в помоях жизни, а брызги попадают на дочь и на её костюм, который, вновь приближенный к детским ползункам, куплен неделю назад специально для пробежек, но что-то ничего пока не пробегало. Карин, ещё довольно молодое, по мнению матери, существо, однако, вынуждена бегать, пока ещё выходит, причём постоянно натыкаясь на мать, которая ловит её двумя сачками своих рук в безмерном изумлении по поводу того, что дитя смеет так вольно выражать себя, и вытряхивает из неё последние выражения воли, как собака вытряхивает жизнь из своей добычи, которую крепко держит зубами за загривок. И куда опять бежит эта дочь? В офсайд весёлой компании, которую собаки этой прелестной группы туристов тянут вперёд на поводках их нескончаемых разговоров, постоянно вьющихся вокруг Северной Германии (места, откуда они приехали), от границ которой эти туристы, со своей стороны, храбро облаивают чужих; туда госпожа Карин бежала зря, поскольку её редко пускают в разговор, эту дочку, которая не знает, из какого колодца её случайные знакомые здесь черпают свои личные местоимения. Но в первую очередь они выступают за самих себя, эти отпускники и отпускницы, фронт по ту сторону границы в шестьдесят лет, и они решительно высказываются против тех, без кого мир мог бы вполне обойтись, послав их на фронт наших холодных стран — стран, хозяева которых никогда не вникали в их историю, да и зачем им это, они и так всегда одержат историческую победу. Так возникает новая война между нациями. В жёсткой связке со своими животными наши гости прочёсывают мир. Такая связь может быть и любовью! Никакое животное не тащит на поводке Карин, оно внутри неё, но слушается только мать. Карин до сих пор с ним толком не знакома, но чувствует, как оно в ней дрожит и в привычных местах ждёт подачки, которую туда положила мама. Там, где у других встроена их свободная воля, которую у них время от времени осматривает доктор, проверяя, во всех ли направлениях она может двигаться свободно, у Карин кто-то привязал домашнее животное, которое постоянно прогрызается наружу, но на волю так и не попадает. Его постоянно балуют собачьим лакомством «Чаппи и Паппи» за то, что оно способно на такое.
Сейчас они все, заключённые в свою группу, идут к открытым скалам, откуда можно бросать вниз камни. Мохнатые со-путники, по-собники отпускников, небрежно задирают ноги на деревья и окропляют их мочой. Воздух уже слегка завуалирован раннеосенней дымкой. Скоро набросят защитный покров тумана, под которым осенняя буря как следует тряхнёт мошну природы, пока зима окончательно не прикарманила её. Что для иных туристок собачьи поводки, которыми они привязаны к своим любимцам, то для Карин Френцель — сама наливная жизнь. Она ведь сидит за обедом — собственно, это уже осеннее меню, — жизнь нечто такое, что сотрясает ее ось, которую она до сих пор худо-бедно вращала, — может, грядёт новое оледенение, эра мороженого, если достаточно долго теребить эту ось. Внутри урчит, снаружи тянет холодком, мы натягиваем тёплую одежду. Карин сама себе в тягость, и уж тем более никто другой не вытянул бы её на короткий визит, чтобы потом снова отпустить её. К визитам, правда, допущен господин доктор в больнице, но к большему — нет. Подойдём ближе и послушаем дальше, радуясь нашему драматическому призванию: Карин Френцель, весьма заурядная, подкрашенные волосы, очки, торговая академия, секретарша отдела продаж одного концерна оргтехники, пять лет назад прошла компьютерные курсы рядом с шестнадцати-двадцатилетними. Ну и довольно! Всякий похититель жизни снял бы пробу с её ароматной уравновешенности и потом, в уверенности, что она камень без надписи (резец уже на первой букве выскользнул, не оставив ничего, кроме дырки), снова бы зашвырнул её в пруд, где она не смогла бы завести даже собственный круг, чтобы можно было мило поболтать.
Карин Френцель, вполне взрослая женщина средних лет, из которой мать давно уже тянет свои любимые конфеты; словно вязанный крючком чехол для рулона туалетной бумаги, старуха топорщится, нахлобученная на эту старую перечницу, свою дочь, на тот случай, если кто-нибудь захочет от неё немного отмотать. И унести с собой. Стоп, разве не было брака? Господин Брак умер несколько лет назад от рака, тихий человек, он ещё при жизни постоянно дремал. Костяк этого брака Карин тем не менее немного перегрузила, постоянно требуя мы не знаем чего, — ведь есть тихие люди, которые никогда ничего не скажут. При этом она постоянно чувствовала себя их прогонят сквозь пальцы, как всех политически активных служащих среднего звена, которых повседн. жизнь бьёт ключом. Вот так же пасут-пасут ягнёнка а-ля Карин Френцель, а после удаляют с поля. По сути всем им нечего сказать, даже самым умным, чьи жилища выглядят так, будто они там заложили город. Никто не бьёт в стекло, которым они отгородились от соседей на тот случай, если те забьют тревогу. Да, Карин, служащая, и её коллеги. За её настоящее во плоти и крови никто не даст больше, чем за хрустящее жаркое и маленький шалашик мороженого с пулькой сиропа. Пулька пройдёт сквозь шалашик насквозь, и тогда наконец все эти гости разойдутся по домам, где будут беззастенчиво дуть в свою свирель, приманку, заготовленную для партнёра, который должен вытянуть заунывную ноту их жизни на свет божий своими родовыми щипцами. Потом этот партнёр может бросить их, орущих, на чашу весов, где они всегда не дотягивают до хорошей категории. Наконец они засыпают. Они скромно обходятся малым, но обойти других им не удаётся никак.