кощунство. А вашим недоброжелателям – Бог судья!
У нас младший сын женился на женщине старше себя на 14 лет, и у нее двое детей. Можете представить наше состояние?! Но и в то же время я не могла предложить ему делать выбор между мною и этой женщиной. Пусть живет – это его жизнь. Жаль, конечно, ведь ему 23 года, ей 37, но ничего не поделаешь.
Кажется, в 1975 и 76-м у нас в г. Немане Калининградской области снимался фильм «Трое в лодке, не считая собаки». Так вот, я была свидетелем этих съемок. Покрасили дом, поставили на подоконники цветы и пошла фонограмма, и стали снимать. Так интересно! Только и говорили о Миронове. А вечером был концерт. Выступали: Андрей Миронов, Лариса Голубкина и, кажется, Державин. Но разговоры были только о Миронове. Он, действительно, был и остается талантливым человеком.
Татьяна Николаевна! Спасибо вам большое за книгу.
Желаю вам здоровья, сил, терпения, а также творческих успехов в дальнейшей жизни.
Часть IV. Письмо Андрею
«Нас возвышающая правда»
На земле весна. Западный ветер принес тепло и сырость… а март принес твой день рождения… На Ваганьковском кладбище лужи, под лужами – лед. Осторожно двигаюсь по льду, разгребая ногами воду в такт ритмично повторяемому слову – кладбище, кладбище, кладбище, кладбище… Корень слова – «клад» – решаю я, проходя мимо давно знакомых, покрытых серым дырчатым снегом могил. «Кладбище, кладбище, кладбище…» – опять вертится в голове в такт мелким шажкам по льду (только бы не упасть!)… Вот что это – клад бытия сущий – кладбище! Сущий клад бытия потому, что смерти нет, потому, что только тут начинается жизнь тех, кто ушел, и резко меняется жизнь тех, кто остался, – при одном «маленьком» условии – если тех, кого разлучила смерть, Бог наделил Любовью.
Андрюша, дорогой, бессознательно ускоряю шаг, только увижу памятник и дерево, стерегущее его. В твой день рождения, 8 марта, все на месте – стоит Лена Ракушина, который год, который год… Нина… они разбирают цветы, ставят их в вазы… У памятника горят свечи, лежат конфеты, стоит маленькая бутылочка коньячка… вот и ты запел свою песню – пришел твой молодой поклонник Андрей с магнитофоном. Стою перед могилой – на мраморной стеле уже выбито имя – Мария Миронова… Стою, как стояла всегда она перед тобой – молча, сосредоточенно, руки по швам, смотрю в одну точку… долго, долго…
Кладбищенский поэт Потоцкий развесил на противоположной могильной ограде свои стихи, из-под мохнатой рыжей шапки горят голубые, одержимые рифмой глаза, возле него потертая сумка, набитая сборниками его стихов… как всегда, он улыбается, подписывает новую книгу, протягивает мне, что-то заговорщицки шепчет о любви, которая мучит и возносит его одновременно, подходят люди с цветами, их много… они идут к тебе, Андрюша, к Марии Владимировне, мы все стоим кучкой, близкие, объединенные любовью к тебе, к вам… Потоцкий, вытянув руку, читает:
Потоцкий, одержимый рыцарь, кладбищенский поэт, продолжает вдохновенно «зажигать строчек свечи пред алтарями наших душ». Улыбаются, плачут, здороваются, говорят о своих заботах, о простых вещах… И все, Андрюша, перед тобой и перед Марией Владимировной едины в своей любви. Потом церковь – записки «о упокоении», и только за воротами кладбища рассеивается это вдруг нахлынувшее чувство единения, общности, любви и какого-то бессознательного сиротства без вас.
Мне предложили написать книгу. Я пишу книгу. Я написала книгу! О нас с тобой, о нашей любви – бурной, нежной, странной, беспощадной, плодотворной, мученической и в конце концов благодатной. О маме, Марии Владимировне, любимой мной «как сорок тысяч братьев»… О благородном и умном отце – Александре Семеновиче и о многих, кто окружал нас или «кружил над нами» в те далекие счастливые и несчастливые годы нашей жизни. Ты ведь хотел, чтобы я написала эту книгу, ты так хотел! И судьба распорядилась. Андрюша… она вышла! В последних числах июля 1999 года! Издатель Игорь Захаров назвал ее «Андрей Миронов и я».
Я чувствую, как ты улыбаешься и иронично посмеиваешься, предчувствуя экзальтированную, порой недобрую и бешеную реакцию читателей и обескураженных читательниц, непосредственно и трогательно восклицающих: «Он мой! А как же я?» Но вернемся в июль 1999 года.
Москва. Африканское лето. Зной. Бездождье. Сижу в своей квартире в купальнике – жара. Плавится асфальт, плавятся свечи в подсвечниках, плавятся мозги. Тупо смотрю телевизор в ожидании выхода книги. Изнурительные отсрочки – завтра привезут книгу из типографии… нет, послезавтра… позвоните в понедельник… теперь в пятницу… ой, вы знаете, жара, краска течет, опять в понедельник… может быть, в среду. Китайская пытка, медленная казнь ожиданием. Вентилятор создает иллюзию прибрежного ветра, на ковре – дуршлаги с черешней, абрикосами, в душе – отчаяние. Вот уже 19 июля – телевизор, Останкино… Боже мой! День рождения Шармёра, заглатывая абрикос, думаю я. Сидит именинник Ширвиндт на сцене… с трубкой. Трубка – обязательное приложение к «Маске», как прозвала его Мария Владимировна, «маске», которая скрывает его сущность уже несколько десятилетий. Ему бы в «Маскарад» Лермонтова, химичить с мороженым на балу.
Итак, трубка с «маской» на сцене зыркают по лицам зрительного зала. Настороженность в этих нерыцарских атрибутах: а вдруг провокационный вопрос? Вот и он.
– Скажите, а вы считаете себя красивым? – спрашивает юркая девица из зала.
– Я считаю себя умным! – не отрицая красоту, заметила трубка с «маской».
«Ой, ой, ой», – подумала я, вынимая изо рта косточку лопнувшей во рту черешни. «Не говори „стою“, а то упадешь», – написано в Святом писании. А потом шутки-мутки, и вскользь, проверяя общество на память сердца, – «Высоцкий с Мироновым», – вставляет он в совсем ничего не значащее предложение два имени… И настороженно ждет реакции… Ни-ка-кой. Вопросов не задают. Ни про Высоцкого, ни, главное, про Миронова! Забыли! Мать умерла, и теперь вспоминать о нем ни по телевидению, ни по радио, ни в газетах – некому. «Значит, можно жить. Я есть здесь, на сцене. Живой». И не только на сцене, он везде: у Патриарха, в синагоге, у Жириновского, у Говорухина, в Доме актера, в Доме кино. Проверка прошла удачно, а творческий вечер в «Останкино» – очень серо. Он еще не знает, что бумеранг уже запущен и летит! Он еще не знает, что через полтора года, движимый задетой совестью, на бархатном глазу совершит в театре «бархатную» революцию, сядет в кресло главного режиссера и будет пытаться ретушировать свой имидж, так внезапно прилюдно размазанный правдой, написанной о нем в романе.
Глядя в окно и не видя ничего, кроме обложки своей книги, доедая абрикосы и черешню, шепчу: «Скоро, Андрюша, скоро…» Звонок по телефону, из Щелыкова: «Таня, приезжай скорей… у нас в поместье жгут дома!» И, не дождавшись выхода своего романа, «лечу» на костромскую землю влиять на несчастных русских людей, одержимых пироманией, чтоб не сожгли всю деревню.
7 августа (судьбоносный месяц) пробираюсь сквозь чащу дикого леса из своей деревни Сергееве в Щелыково – «Дом творчества артистов». Галя из издательства приехала в этот день отдыхать на две недели, разыскиваю ее… Стоим посреди дороги, она говорит: «Книга вышла, ее мгновенно смели с прилавков, в „МК“ напечатана рецензия о том, что твоя книга произвела эффект разорвавшейся бомбы… Да вот сегодня утром, когда я оформлялась в номер, достала книгу – рядом стояла артистка вашего театра… театра Сатиры… Увидела… и как вырвет у меня эту книгу, и убежала».
Наконец в руках у меня оказывается «Андрей Миронов и я». Это концентрат, сгусток моей крови, моей души, сердца, моей мысли. Свершилось! Смотрю на эту щемящую мечту моей жизни – в ногах появляется слабость, попытка улыбки выдает внезапно выскользнувшее из тьмы сознания на свет разочарование. Быстро ухожу, чувствую, как во мне киснет кровь и на сцену моей жизни выходит опустошение. Лежит она в доме, на деревянном столе, я к ней даже не притрагиваюсь – синдром усталости, лютой усталости от всего вновь пережитого. От всего вновь пережитого вздрагивает сердце, от неустанной работы болит рука.
Из щелыковской церкви приходят в гости батюшка – молодой отец Евгений, с ним матушка.
– Ах! – увидела матушка книгу. – Андрей Миронов! А я думала… что все уже его забыли.