Приехала с гастролей из Израиля. Еле жива, но держится.
– Все города мира ничто рядом с Иерусалимом! Мне там устроили 85 лет! Ходила по розам, взошла на Голгофу, Господи, с моими-то ногами!
Привезла мне со святого места золотую мадонну на золотой цепочке, а себе – керамического, покрытого синей глазурью еврейчика, с огромными черными очами, со скрипкой в руках – шагаловский романтический персонаж.
– Это мой любимый еврейчик! – говорит Марья и сажает его рядом с собой в «книгах». – Это индивидуальная работа! Вы знаете, сколько он стоит? Состояние! Но когда я его увидела, не могла не купить! – И смотрит на него прямо со сладострастием.
Пауза.
– Вот, Таня, – говорит она скорбно, – проходят годы, а вместо них приходят мысли и люто меня терзают: какая я плохая мать… жена… Саше со мной было очень трудно… бабушка…
– Такие мысли к плохим людям не приходят, – успокаиваю я ее. – Это нормальное, здоровое состояние покаяния. Таких всего на свете двое и было – вы да Пушкин. Помните – «И с отвращением читая жизнь свою…»
– Таня, я серьезно: я для Андрюши так мало сделала… – Она намекает на все то, что она сделала для Андрюши, ей это необходимо как воздух, и я, уже в который раз, начинаю перечислять:
– Одна книга «Глазами друзей», вторая книга о творчестве Андрея Висловой, вы помните, сколько лет вы ее пробивали? Памятник на кладбище сделали? Сделали. Головку на Рахмановском…
– А ведь знаете, Таня, – говорит она, – когда я еду после спектакля, всегда прошу шофера проехать через Рахмановский переулок. Останавливаемся, и я кладу Андрюше цветы.
Через несколько дней звоню в дверь на Танеевых. Открывает Марья, и вместо лица я сразу вижу ее зад, а на мое бодрое «здрасьте» – немое «да пошли вы…». Раздеваюсь, чувствую атмосферу – накал, как в доменной печи. Крадусь на кухню – там стоит она и трагически смотрит в окно.
– Что случилось, Мария Владимировна?
Молчание. Ох уж эти мне семейные сцены! – думаю я, и иду в ванную мыть руки. Вхожу, а там! На краешке ванной сидит, вся сжавшись, Кузьма Федор Иванна. Она дрожит, на ней дрожат очки и стучат зубы.
– Да что случилось? – спрашиваю я. Она, заикаясь, рассказывает:
– Я ппппылесссоссила ииии еввввврейчика разбила вдребезги. Мннннне нннннечем ппплатить.
Я начинаю метаться из ванной в кухню, из кухни в ванную. Мария Владимировна отказывается поменять статичную позу и взгляд в окно на что-нибудь другое, а Кузьма Федор Иванна отказывается выйти из ванной. Я кручусь, как волчок, у меня 32 рацпредложения, и я кричу:
– Нет безвыходных ситуаций! В конце концов, я сама поеду в Израиль и куплю точно такого же синего еврейчика!
Спасает Иосиф Райхельгауз, главреж театра, в котором играет Марья. Она замогильным голосом сообщает ему о постигшей ее утрате.
– Я вам своего отдам! – кричит Иосиф в трубку. – Мы же их вместе покупали!
– У вас не такой! – начинает капризничать Марья. – У вас прозаический, а у меня был романтический! – Но уже заблестели глазки, она вышла из статики, уже с нетерпением ждет прихода в свой дом нового еврейчика. Врубила телевизор – стала смотреть. Кузьма Федор Иванна по-пластунски проползла из ванной к вешалке и, одеваясь, спрашивает меня шепотом:
– Танечка, скажите, а в кого был характером Андрей? В Менакера? – с надеждой спрашивает она.
– Характером в Менакера, а поведением в мать, – говорю я.
Летом у себя в имении в 19 часов всегда включаю телевизор. Слушаю погоду – накрывать мне огурцы или не накрывать? И вдруг вижу на сцене Дома культуры Иванова два знакомых лица: выступают в концерте, видно, за большие деньги, Шармёр и Корнишон, или просто – Ширвиндт и Державин. Они зарабатывают тем, что рассказывают глупые, пошлые байки о покойниках – артистах театра Тусузове, Папанове и своем трагически погибшем «друге» Андрее Миронове. Ширвиндт смеется, и под подбородком у него трясется «вымя». Вот уж они не предполагали, что я их увижу за такой позорной и непристойной деятельностью.
Лето 1997 года. На даче у Марьи, в Пахре. Она – уходящая. Нервничает. Стучит ногами и кричит:
– Где вы будете жить, когда я умру? – А потом с воплем: – Таня! Из меня жизнь уходит!
У меня разрывается сердце, я не хочу с ней расставаться и предлагаю: давайте петь! Мы всегда поем, когда нам плохо.
Я начинаю, она подхватывает:
Настроение улучшается. Я варю курицу, а она смотрит «Санта-Барбару» и держит ручку на сердце. У Келли – выкидыш, она хорошо играет – орет, кричит, стонет, вокруг нее близкие. Марья нервно сосредоточивается и говорит мне:
– Таня, вы помните, что вы тогда говорили, когда хотели с Андрюшей завести ребенка?
Слезы подступают к моему горлу, и я отвечаю жестко:
– Я ничего не помню!
– Простите меня, – говорит она тихо, – простите, простите, простите, простите, простите, простите…
Это не дает ей покоя, она боится умереть с грехом. Я беру ее за руку, она ее крепко сжимает. Она понимает, что я давно ее простила. Мы сидим у телевизора вдвоем, взявшись за руки, и поем вместе с ведущим детской передачи: «Спят усталые игрушки, мишки спят, одеяла и подушки ждут ребят».
Последняя Пасха – апрель 1997 г. В половине двенадцатого ночи она с трудом встала, оделась, и мы пошли в близлежащую недавно открывшуюся церковь. Ей сразу поставили стул. Молодые парни, девушки, дети, горящие свечи, «Воистину Воскресе»! Она чувствовала, что следующей Пасхи для нее не будет… В глазах стояли слезы. «Господи, что стало с Россией? Какая бедная церковь!» – и ком в горле.
– Таня, – обращается ко мне с просьбой Марья. – Купите мне иконку – Воскресение Христово!
Веранда. Перед верандой – сад. Через два дня ей уезжать в Москву – открывается ее 71-й сезон в театре. Сидит на веранде и смотрит, если сказать вдаль – ничего не сказать. В галактику, в бесконечность. Ощущение, что она выпала из времени – это был ее истинный, ее настоящий монолог, о котором нельзя говорить, можно только молчать.
– Мария Владимировна, – спрашиваю я. – О чем вы думаете?
– А вам какое дело?
– Почему какое дело?
– По кочану! – А потом тихо: – Не надо сад вырубать… деревья… Ведь когда мы построились, здесь ничего не было. Все посадила я сама. Елки, березу, рябину, липу, сирень, жасмин, черемуху, яблони. Я тридцать ведер таскала под каждую яблоню – руки немели. Это были все прутики, а теперь, чтобы увидеть верхушки голубых елок, надо задрать голову, да как! А яблони такие высокие, такие старые – как я, ведь любят меня, стараются, плодоносят. Ждут каждую весну. В прошлом году треснула яблоня перед домом, и огромная ветка упала на крышу. Рану залечили, замазали, а в благодарность сколько принесла она яблок. А есть совсем сломанная, осталась ветка, я ее перебинтовала – и та родит, хоть три яблочка в год, а родит… Помнит добро, старается. Сойдет снег, расцветут примулы, земля покроется незабудками – сад будет меня ждать. В каждом дереве, в каждом кустике – моя душа. Ах, мои яблони, яблони, придет время, когда выйдет ваш срок – перестанете цвести и давать плоды, но пока будем стараться вместе прожить хоть еще одну весну, постараемся… хоть еще одну весну!
Мария Владимировна умерла 13 ноября 1997 года от болезни сердца. Уезжая в больницу, ключи она доверила мне. Мы с Машей, Марьей Андреевной, внучкой, пришли в Дом актера. Маргарита Эскина со свойственной ей деловитостью и энергией устраивала похороны.
Появилась Певунья. Маша подошла к ней и громко сказала:
– Я вас очень прошу, не подходите к гробу бабушки, вы ее предали. Ей было бы это неприятно.