мужские слезы.
Казалось, что танки окружили не последний оплот демократии, а пустоту.
И вдруг я увидел красный воздушный шарик.
Шарик выплыл из-за поворота пустого коридора власти, кажущегося бесконечным.
Шарик слегка подтанцовывал над ковровой дорожкой, волоча по ней кем-то упущенную нитку.
Вслед за воздушным шариком из-за поворота выскочил мальчик лет трех, пытаясь ухватить то нитку, то сам шарик, но они не давались в руки.
У мальчика была такая же кругленькая мордочка, как у шарика, если бы на нем чьей-то веселой кисточкой были бы нарисованы любопытные глазенки, вздернутый веснушчатый нос и губы бутончиком.
По законам движения воздуха шарик влекло к открытому коридорному окну, где на подоконнике в круглой жестяной коробке из-под датского печенья, купленного, наверно, в том же самобраном буфете, еще лежали вчерашние холодные окурки.
Мальчик догнал шарик у самого подоконника, но когда попытался схватить, то лишь задел его кончиками пальцев.
А шарику только этого и надо было. Шарик подпрыгнул, нырнул в окно и полетел в голубом бесконечном пространстве, высоко над танками, баррикадами, над пока непривычными трехцветными флагами, над городом, который ещё не знал, что его ждет.
Мальчик горько заплакал.
— Не надо плакать. У тебя еще будет много шариков, — сказал я ему. — А ты чей, мальчик? Как ты сюда попал?
— Я с бабушкой.
— А где она? Кем она работает?
— Она здесь самая главная. Слышишь ее, дядя?
Я прислушался.
Где-то далеко-далеко в конце коридора раздавался стук одинокой пишущей машинки.
Я взял мальчика за руку, и мы пошли на этот первый услышанный мной в Белом доме живой звук.
Бабушка сидела за пишмашинкой и перепечатывала несколько мятых, испещренных помарками рукописных страничек. Бабушка курила и, что очень редко делают женщины, выпускала дым из тонко вырезанных, чуть злых ноздрей.
Бабушка была красивая и почти молодая. Глаза у нее были большущие и зеленущие, как два яйца, выточенные из малахита.
У бабушки была лебединая шея балерины, но воротник блузки упирался почти в подбородок, скрывая морщины А вот «гусиные лапки» вокруг малахитовых глаз спрятать было невозможно. Седину она носила с достоинством, словно корону из серебра с чернью.
Бабушка, не отрываясь от пишмашинки, лишь на мгновение полыхнула холодным малахитовым пламенем поверх очков и, ошеломив меня, сказала с едва заметной усмешкой.
— Спасибо, Женя. Тронута. Не ожидала, что ты будешь нянчить моего внука.
А я не мог оторваться взглядом от ее лица, сквозь моршины которого медленно проступило лицо пятнадцатилетней девочки.
какой она была, когда я впервые ее увидел. У нее были такие же малахитовые глаза, только сейчас в них стало гораздо больше чернинок.
Она была внучкой няни моего первого сына, и та иногда брала ее к нам на дачу. Эта девочка была похожа на ангела, который как можно скорее стремился стать падшим. Ее ноздри, тогда еще не злые, а только нетерпеливые, трепетали от Жажды стать женщиной.
Улавливая в малахитовых глазах этой девочки женскую при-зывность, я невольно отводил взгляд. Лолиты меня всегда пугали. Или я боялся себя самого? Однажды мы взяли ее с нами купаться. У девочки не было купальника, и моя жена дала ей свой. Когда все остальные купались, девочка вышла из пруда и, обтянутая мокрым сверкающим купальником, как будто чужой, взятой взаймы кожей, дающей ей право на меня, сделала шаг ко мне. Неожиданно я увидел сине-красные кровоподтеки на ее хрупких тоненьких ногах и руках.
— Что это? — растерянно спросил я.
— Это меня соседская собака покусала, — беспечно махнула она рукой.
Девочка бесстрашно, с нескрываемым смыслом глядела мне в глаза, и я невольно отступил. Девочка сделала еще один шаг, и я снова отступил. Тогда я впервые увидел, как зло могут трепетать ее ноздри. После этого она перестала бывать у нас на даче.
Через пять лет она позвонила мне, чего раньше никогда не делала.
Подруливая к углу, где мы договорились встретиться, я еле узнал прежнюю угловатую девочку- подростка в двадцатилетней, слегка накрашенной, слегка зловатой красавице и увидел, сколько новых чернинок появилось в ее малахитовых глазах. Резко открыв дверцу машины и стремительно оказавшись со мной рядом, она сразу сказала:
— Можешь себя поздравить… Со мной случилось все, что тебе облегчит совесть. Я уже совершеннолетняя. У меня уже был мужчина. И даже забеременеть от тебя не смогу, потому что беременна…
А потом, когда мы остались вдвоем, она заплакала, но бесслезно. Я никогда не видел, чтобы кто- нибудь плакал так долго и в то же время без единой слезинки.
— Ты ничего не понял тогда, — прорыдала она сквозь свои бесслезные слезы. — Ты испугался моей любви. Но я хотела быть с тобой как можно скорей не потому, что я была чокнутая девчонка, как тебе казалось. Меня тогда преследовал мой отчим. Я не говорила ни слова матери — это ее бы убило. Каждую ночь я строила баррикады в моей комнатенке, а он все-таки врывался, мучил меня. Я вся была истерзана, помнишь? Я хотела, чтобы моим первым был только тот, кого я люблю. Разве я не имела на это право?
Она закурила, глубоко затянулась, и тогда я впервые увидел, как по-мужски она выпускает дым из своих точеных ноздрей.
Она еще раз затянулась и сказала, как отрезала:
— А теперь я постараюсь тебя не любить. Видеться нам не надо.
С той поры я не видел ее более двадцати лет, пока в пустынном коридоре окруженного танками Белого дома не затанцевал по ковровой дорожке красный воздушный шарик и ее внук не привел меня на одинокий стук ее пишмашинки.
Сейчас ей было едва за сорок, но она уже была Бабушка.
— Хорошо, что ты пришел сюда сегодня, — сказала Бабушка, продолжая печатать. — Хо-ро-шо!
— А зачем ты пришла, да еще с внуком? — не удержался я.
— Кто-то же должен печатать указы и чай заваривать, — усмехнулась она. — Клерки сегодня перетрухали, а вот мы, секретарши, пришли…
Дверь распахнулась, и в нее ворвался толстяк с блуждающими глазами и незастегнутыми нижними пуговицами рубашки, откуда вываливался живот, взлелеянный столькими застойными и послезастойными правительственными банкетами, которыми обладатель живота незаменимо заведовал.
— Где указ Президента? — прорычал Банкетных Дел Мастер.
— В работе… — спокойно ответила Бабушка, летая руками по клавишам пишмашинки.
— Без ножа режешь… — палузахркжал-полузавизжал он.
— Спокойно… Это ведь не только перепечатка, — по-честному предупредила Бабушка. — Я кое-что подправила.
— в каком смысле? — аж задохнулся от ее самовольничания Банкетных Дел Мастер.
— В смысле грамматики и в смысле смысла… Вокруг Президента столько народу крутится… Ну хоть бы одного интеллигента недобитого наняли, чтобы вычитывать. Кстати, застегните рубашку, а то, не дай Бог, меня взволнует ваше тело… Вот вам ваш указ…
Банкетных Дел Мастер взорвался, засовывая отпечатанные экземпляры в бордовую кожаную папку с золотым тиснением:
— Что это за народное творчество! Что тут вообще происходит? Какие-то посторонние люди ошиваются при перепечатке президентских указов. Какие-то непонятные дети под ногами ползают…
— Я понятный. Я не ползаю, а сам хожу ножками, — прервал его мальчик.