— …одной и той же медали, — подхватил я, доверительно, как единомышленник.
Я изобразил в глазах искорки восторга, якобы предвкушая мои скромные оргии в этой гостинице, где волшебный ключ от отдельного номера мне вручал сам Комитет государственной безопасности — единственное в стране учреждение, сострадальче-ски решившее раз и навсегда мой мучительный вопрос под кодом: «А куда я их всех понесу?»
— А что я должен буду делать? — разыгрывая откровенность уже почти купленного с потрохами осведомителя-интеллектуала, спросил я.
Мой собеседник, только что так неосмотрительно заложивший своих литинститутских стукачей, продолжал неосторожно раскрывать карты в полной уверенности, что сделка уже состоялась:
— Прежде всего — постоянная информация о настроениях писателей, а также ученых, студентов, с которыми вы тесно связаны. Есть и конкретное дело. В ближайшие дни в Москве откроется Всемирный фестиваль молодежи. Пора, конечно, демонтировать железный занавес. Но… на металлолом его еще рановато сдавать. Приедет сразу столько иностранцев, сколько не было в СССР за последние лет тридцать. Кто свое прогрессивное сердце привезет, — он при этом усмехнулся, — кто — сифилис, кто — литературишку пакостную. Мы не против оттепели, но не за слякоть. Чем больше свободы, тем нужно больше контроля за свободой. Нельзя же историю пускать на самотек. Кто станет заниматься всеми гостями фестиваля — черненькими, желтенькими, коричневенькими, серобуро-малиновыми? Среди них будут молодые писатели из капстран. Займитесь ими.
Походите с ними по ресторанам, поболтайте по душам. Нас интересует то, что они думают. Как говорил Маяковский: «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым». Кстати, и представительские мы вам выдадим. На шампанское. Вы, кажется, предпочитаете именно этот напиток?
— Откуда вы знаете? — сыграл я застенчивое простодушие.
— Ну, кое-что нам все-таки полагается знать, — тяжеловато отшутился он, явно считая, что дело в шляпе, и уже меня не уважая. Он деловито ускорил темп развития событий, с нарочитой подчеркнутостью взглянув на ручные часы: — Значит, так. Для взаимного удобства вы получите новое имя и, когда будете выходить на связь, соответственно и называйтесь. С вами скон-тактируются. — Он встал, давая понять, что аудиенция окончена. Его голубовато-стальные сверла перестали работать. Он был уверен в том, что просверлил меня насквозь. Руки он не протянул.
Я тоже встал, и тоже не протянул руки. Но я понял, что слегка заигрался в поддавки и пора перевернуть шахматную доску, пока меня не загнали в угол.
— Извините, у меня только один вопрос, — сказал я, по инерции еще смирнехонько.
— Ну… — почуяв что-то неладное, вздрогнули и напряглись хрящеватые крылья его носа.
— Новое имя, которое вы мне хотите дать, это что — кличка?
— Ну, зачем так грубо, — пожал он плечами, стараясь развеять мои опасения теплой дружеской улыбкой, но улыбка опять не состоялась — она не пробилась сквозь внезапно оледенившую его лицо догадку о собственной непростительной осечке. — Это, если хотите, профессиональный код, вид пароля.
— Нет, это кличка, — сказал я. — Самая настоящая кличка. А я человек впечатлительный. Я могу рехнуться и забыть, какое мое имя настоящее и под каким я должен вам звонить, а под каким — писать стихи. Кроме всего прочего, я совершенно не умею хранить тайн. Я — человек с плаката: «Болтун — находка для шпиона». Какой из меня шпион.
— Мы — разведчики, а не шпионы, — мрачно попытался остановить столь неожиданное развитие событий мой собеседник, ввинчивая голубовато-стальные сверла уже не в меня, поскольку запоздало понял, что в этом нет смысла, а в пол.
— Извините, — поправился я. — Боюсь, я настолько возгоржусь вашим доверием, что буду на каждом перекрестке триумфально колотить чекистским мечом в чекистский щит, оповещая о своей секретной миссии все человечество. Я себя знаю. Скромность — увы! — не принадлежит к числу моих неисправимых недостатков…
— Ну, в скромности мы вас никогда не подозревали… — пробурчал он раздраженно, но пытаясь пошутить.
— За ваше доверие, конечно, спасибо. Но вынужден отказаться, потому что боюсь быть не на уровне ваших… — я запнулся, подбирая слово, и, кажется, выкрутился, — ваших высоких требований. Добавлю только одно: обидели вы меня, ох, как обидели…
— Это чем же? — не поднимая глаз от досады, что его провел мальчишка-рифмоплет, угрюмовато спросил он.
— Неужели за спасение Родины от опасностей надо платить круизными поездками, номерами в гостинице, деньгами на шампанское? Неужели уже нет людей, готовых спасать Родину бесплатно? — уже всерьез спросил я.
Теперь ему не удалась не только улыбка, но даже усмешка. Он ответил невеселым многоступенчатым вздохом, как ни странно, чем-то похожим на вздох бывшего сталинградского футболиста, давшего мне точную тренерскую установку на игру с командой КГБ. Судя по этому вздоху, моему собеседнику тоже нелегко жилось. Он понял, что я, хотя и заигрался, все-таки выиграл, и, когда поднял свои голубовато- стальные сверла от пола, в них проглядывало нечто, похожее на досадливое уважение. Он сообразил, что дальнейшие уговоры бессмысленны.
— Подпишите обязательство о неразглашении нашего разговора, — сухо сказал он.
Я подписал, ибо не догадывался, что это можно и не подписывать.
Когда я уходил, он неожиданно протянул мне руку. Он больше злился на себя, чем на меня. Он силился улыбнуться. Но улыбка у него опять не получилась.
В тот день я победил свой собственный, замораживающий коленки страх перед словом «Лубянка», страх перед гигантской, мозолистой от раздавливания людей пятой великана-государства, около которой, как в фильме «Багдадский вор», зазывающе шипит в раскаленном песке пустыни яичница на сковороде.
Когда-то я написал: «Умирают в России страхи». Но я ошибся. Страхи, вбитые в нас с детства, не умирают — они только прячутся. Нет ничего унизительней, чем страх перед собственным страхом. Ничто в жизни я так не ненавидел, как собственный страх.
Этот ненавидимый мной страх вернулся ко мне в 1962 году, когда на интеллигенцию, чтобы ей неповадно было слишком вольничать, замахнулся кулачищем рисковый, но хитроватый и боязливый мужичок, сам испугавшийся первых росточков своей «оттепели», как дьявольских рожек, высунувшихся из утрамбованной сапогами конвойных земли. Отомстивший за кремовый торт, когда-то издевательски подкладываемый под его задницу мохнатенькой полусухой левой ручонкой вождя, посмертный разоблачитель своего бывшего Хозяина все-таки время от времени боязливо хватался за сталинские штаны с лампасами генералиссимуса, как за мамкину юбку. У подъятого кулачища и у рассвирепевшего лица был одинаковый багровый цвет взбесившегося борща. Даже бородавки налились кровью и прыгали от злости на художников, писателей и вообще на всех тех, кто путается под ногами у большой политики, а заодно — от злости на эту политику и на себя самого, ибо он тряс своим кулачищем, а политика трясла им самим. Кулачище был похожим на лицо, а лицо на кулачище. Кулачище, настолько разъяренный, что рыжеватые волоски на нем, казалось, встали дыбом, гроханул по скатерти банкетного стола с жирными пятнами от недавних шашлыков, где холуи водрузили для всеобщего лицезрения опальные скульптуры, перекошенное лицо рявкнуло:
— Горбатого могила исправит!
Было страшноватенько, ибо кулачище состоял из веснушчатых пальцев, налитых сальцем и такой властью, что мановения каждого из них было достаточно, чтобы отправить на кораблях спрятанные в зерне ракеты на Кубу или начать воздвигать Берлинскую стену. Но я победил этот страх, тоже стукнув кулаком по столу и все-таки сумев прокричать сквозь вязкий пластилин страха, залепивший мне рот:
— Нет, время, когда людей исправляли могилами, прошло!
Но и этот, когда-то унижаемый, а потом скоренько под зазнавшийся пузатенький мужичок, все-таки, к его чести, выпустивший сотни тысяч людей, а может быть, и больше, из тюрем и лагерей, — не от собственного ли страха бывшего раба, ставшего хозяином одной шестой планеты, колотил кулачищем по банкетной скатерти со вздрагивающими от ударов скульптурами или ботинком по столу в ООН, больно