к орудиям. Девушки были такие маленькие, и им было тяжело поднимать снаряды…» — «Девичья батарея… — размышлял боцман. — В декабре? Под Рождество?» — «Под Рождество…» Боцман вдруг вцепился в меня трезвеющими, хотя все еще хмельными глазами. «Слушай, русский, ведь это был наш корабль. Мы ведь могли убить тебя». Боцман обвел взглядом притихших парней и лихорадочно налил себе виски. «Мы ведь могли его убить, а, ребята? И тогда бы мы не сидели здесь вместе и не пили как друзья. А вот мы сидим здесь и пьем за наших мам, которые везде одинаковы, и вроде он и мы — одинаковые люди. А если бы его убили, мы бы даже не знали этого… Я тебе вот что скажу, русский: когда-то давным-давно, когда люди начали убивать, они все-таки хотя бы видели, кого убивают. Теперь все по-другому. Мы не видим лиц. Мы только нажимаем кнопки. А ведь у каждого, кого мы убиваем, есть лицо. Проклятая кнопочная война. Мы стали вроде роботов. Я краем уха, правда, слышал, что там девичья батарея. Стрелять по девчонкам, конечно, стыдно. Но ведь я не видел этих вьетнамских девчонок в лицо. Если бы там, на батарее, была моя девчонка, я бы еще подумал. А если бы все-таки пришлось нажать кнопку, то постарался бы не попасть. Но ведь есть такая главная кнопка, которую может нажать какой-нибудь сумасшедший. Конечно, главная кнопка под тройным контролем, но что, если сумасшедшего будут контролировать тоже сумасшедшие? Тогда уже не будет ни перелета, ни недолета — мы все взлетим на воздух, и ты, и я, и парни, которые с нами сидят, и наши мамы, и даже от той книжки про этого… как его… Гайавату… останется только пепел, а может, даже и пепла не будет… Война — это дерьмо, и мне кажется, что я весь измазан в дерьме… Поверь мне, я не убийца по натуре, и эти парни тоже… Но я выполнял приказ, и такова сегодняшняя война, что я даже не знаю, скольких я убил… И я мог убить тебя…»
А я подумал, что на самом деле сверхдержав нет. Каждый человек — это сверхдержава.
Вряд ли боцман читал Генри Торо, но уверен, что ему бы понравились такие слова: «Мне хочется напомнить моим согражданам, что прежде всего они должны быть людьми, а потом уже — при соответствующих условиях — американцами…»
Эти слова в равной степени можно адресовать людям всех наций. А все-таки боцман воевал, хотя и против своих убеждений. Толстой по этому поводу заметил: «Если бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было».
Дети за стеклом
В 1972 году я возвращался домой из Австралии. Моим соседом в самолете был австралийский фермер лет семидесяти — крепенький, краснощекий, налитый здоровьем и оптимистическим любопытством. Он скопил за свою рабочую жизнь кое-какие деньжонки и решил на старости лет взглянуть на мир. До сих пор фермер никогда не покидал пределов Австралии, да и знание родины у него ограничивалось знанием собственных овцеводческих пастбищ. Например, он сказал мне, что никогда не видел аборигенов. Все вызывало в нем восторг — и то, как, покачивая бедрами, стюардессы катили по проходу столик с крошечными бутылочками, и то, что где-то внизу, изумрудно просвечивая сквозь облака, проплывали неизвестные ему ранее острова, и то, что на его груди болтался новенький «Полароид», которым фермер предполагал запечатлеть ожидаемую красоту мира. Фермер летел в Париж, я — в Москву, однако забастовка работников аэролинии остановила его и меня на пару дней в Дели. Нас поселили в одной гостинице, и, скинувшись, чтобы подешевле, мы наняли такси для поездки в Старый Дели. Предвкушая экзотическое зрелище, фермер привел в боевую готовность «Полароид». Однако недалеко от въезда в Старый Дели шофер категорически потребовал, чтобы мы подняли стекла автомашины, несмотря на удушающую жару. Мы поняли причину его настойчивости, только когда въехали в город. Шофер был вынужден снизить скорость до минимума, потому что машину обступили изможденные полуголые люди, протягивая к нам руки: «Моней! Моней!» В их просьбе не было никакой крикливой назойливости и даже почти никакой надежды, но это-то и было страшно. Мы видели прижимающиеся к стеклам скелетообразные призраки с неподвижными, погруженными в собственный голод глазами, и таких людей было не десятки, не сотни, а тысячи. Это были те, кто рождались на улице, спали на улице и умирали на улице, так и не узнав, что такое значит собственная крыша над головой. Особенно невыносимо было видеть детей, настолько исхудалых, что они казались прозрачными. Их черные глаза прилипали к стеклам машины, а тоненькие руки царапали ногтями по стеклу. Если бы мы вывернули карманы, отдав все до последней монеты, мы бы все равно не смогли помочь им всем сразу. Австралийский фермер забыл про свой «Полароид» и, задыхаясь, прохрипел: «Назад… Назад… Это невозможно видеть…» Ночью впервые в его жизни у него было плохо с сердцем, и пришлось вызывать врача. Фермер лихорадочно бормотал, хватая мою руку: «Я не представлял, что так бывает. Я честный человек, я ничего не украл, я сам работал всю жизнь, но я почувствовал себя преступником… Да, все мы преступники, если есть еще дети, которые так живут…» Я тоже чувствовал себя преступником.
Мальчик с чистыми глазами
— Только вы нас можете выручить, только вы..;' — еще раз повторил мужчина с честными голубыми глазами, в ковбойке с протеринками на воротнике, с брезентовым, не слишком полным, выцветшим рюкзаком за плечами.
Мужчина держал за руку мальчика — тоненького, шмурыга-ющего носом, в коротеньких штанишках, в беленьких носочках, на одном из которых сиротливо зацепился репейник. У мальчика были такие же, только еще более ясные голубые глаза, лучившиеся из-под льняной челки.
Этот незнакомый мне мужчина ранним утром пришел в мою московскую квартиру со следующей историей. Он — инженер-судоремонтник, работает на Камчатке. Приехал с сыном в Москву в отпуск — их обокрали. Вытащили все — деньги, документы. Знакомых в Москве нет, но я — его любимый поэт и, следовательно, самый близкий в Москве человек. Вот он и подумал, что я ему не откажу, если он попросит у меня деньги на два авиабилета до Петропавловска-на-Камчатке. А оттуда он мне их, конечно, немедленно вышлет телеграфом.
— Сынок, почитай дяде Жене его стихи… — ласково сказал мужчина. — Пусть он увидит, как у нас в семье его любят…
Мальчик пригладил челку ладошкой, выпрямился и начал звонко читать:
— О, свадьбы в дни военные!
Деньги я дал. С той поры прошло лет пятнадцать, и у этого мальчика, наверное, появились свои дети, но никакого телеграфного перевода с Камчатки я так и не получил. Видимо, этот растрогавший меня маленький концерт был хорошо отрепетирован. Меня почему-то вся эта история с профессиональным шантажом сентиментальностью сильно задела.
Все мое военное детство было в долг. Мне давали в долг без отдачи хлеб, кров, деньги, ласку, добрые советы и даже продуктовые карточки. Никто не ждал, что я это верну, да и я не обещал и обещать не мог. А вот возвращаю, до сих пор возвращаю.
Поэтому я стараюсь давать в долг деньги, даже нарываясь на обманы. Но я стал замечать, что иногда люди, взявшие у тебя в долг, начинают тебя же потихоньку ненавидеть, ибо ты — живое напоминание об их долге. А все-таки деньги надо давать. Но откуда их взять столько, чтобы хватило на всех?
Контрамарка на процесс
В своем предсмертном интервью «Московским новостям» от 11 сентября 1988 года Ю. Даниэль сказал: «Как ни странно, но запомнилось, что в зале суда было много доброжелателей, я ощущал теплую волну симпатий. Помню отчаянное лицо Евтушенко, другие лица, все они выражали сочувствие».
До процесса я не был лично знаком с его героями — читал только предисловие А. Синявского к