музыкой спектакли, готовил неохотней.
И лишь работа над «Ямщиками», каковых готовился показать он на тамбовской сцене полностью — а частями не как думал вначале, — вызывала у него воскрыление сил.
Тут — непредвиденное. Девица Фавстова, заметив неблагоприятный для себя поворот событий, пожаловалась на ветреника-капельмейстера отцу. Тот принес жалобу губернатору. Державин положил жалобу под сукно. Там бы ей и лежать спокойно.
Однако именно в те поры случился приезд в Тамбов проверяющего, графа Воронцова.
Не все державинские новшества пришлись тамбовскому обществу и его первейшим лицам по вкусу.
Граф Гудович, наместник, будучи человеком военным, все балы с концертами считал баловством и прожиганием средств, воспитание тамбовских обывателей в духе просвещения — глупостью. Для подробного разъяснения о прожигании средств и ненужных тратах проверяющий Воронцов послан и был.
А здесь еще — и едва ль не к приезду Воронцова — финансы губернские вдруг дали глубокую трещину.
И снова, как и в крае Олонецком, потекли в Петербург жалобы, иногда прямые доносы. Граф Воронцов Александр Романович — хоть, по собственному убежденью, проверять ему было особо и нечего, — вздохнув, полез в конторские книги.
Бумажная мельница завертелась. Только сыпалась из той мельницы в обывательские мешки не мука — сыпались перемолотые намерения и поступки, дерзкие словечки и сплетни.
Здесь, однако, следует заметить: граф Воронцов — кстати, державинский доброжелатель, даже приятель по Петербургу — предпочитал заниматься не тамбовскими финансами, а собственным своим именьем, Алабухой.
Раскинувшееся не так чтоб совсем уж близко от Тамбова, близ живописного берега реки Вороны, имение сие казалось среднерусским яблочным раем. Только херувимов с арфами и амуров с театральными стрелами в Алабухе и не хватало. А стоило б завести: в противоположность наместнику Гудовичу, Воронцов прекрасного не чурался.
Поразмыслив обо всем об этом, Державин затребовал к себе Фомина. Расхаживая вкруг него, стал говорить о музах, о стихотворстве. Затем помянул нелестно наместника Гудовича. Потом, спохватившись — говорит ненужное, — речь свою выправил:
— Ты б, Евстигнеюшка, в Алабуху, в имение графа Воронцова на время съездил. С Александр Романовичем об тебе беседу я уж имел: и встретят тебя, и обиходят. Тут ведь — жалоба на тебя. Знаю: вздор! А отъехать тебе надобно. Глядишь, жалоба и позабудется. А ты бы в Алабухе его сиятельству постановку с музыкой в театрике тамошнем взял да и устроил. Еще лутче — комическую оперу представь. Вдруг «Ямщиков» своих с графскими людьми осилишь? Их, «Ямщиков», и представь! Театрик у графа, конечно, не наш, не тамбовский. Музыкантишки — едва смычками елозят... Да уж решено, езжай. Только гляди мне: оперой его сиятельство должон доволен остаться. А на премьеру — кого надо пригласим, кого надо и ублажим перед нею. Тем часом и купчишки Фавстовы — папаша с дочерью — вдруг о тебе позабудут. Как говорится: с глаз долой, из сердца вон!
Глава тридцать вторая
Алабуха
В Алабухе дело пошло споро.
За три недели и увертюра? и все партии «Ямщиков» небольшим оркестром из графских крепостных были разучены. С певцами — опять-таки людьми графскими — пришлось повозиться дольше. Тут уж в ход пошла не выучка, а природная сметка не знающих нот певцов. Незнающие исхитрились: призвали малолеток, и те — каждый в свою очередь на слух — стали запоминать кусочки петых все теми же певцами партий. И в необходимое время, тонко скуля, нужные мелодийки певцам подсказывать.
Дело двигалось весьма и весьма пристойно. Весь состав «воздушного театра» (в аглицком парке, «на воздусях» расположенного) ликовал: свое, российское поют и разыгрывают, с их собственной жизнью ясное сходство имеющее!
Близилось время премьеры. По вечерам, после работ, заглядывали любопытные из дворовых. Окрестные помещики присылали справляться: когда же?
Но тут в один из первых еще теплых и ясных осенних дней приключилась с Фоминым странная история.
Попал он к вечеру в одну из окрестных крестьянских изб.
Изба метеная, чистая. А по размеру — громадная. Определили его туда за ради ужина. Графский повар занемог, а в той избе громадной — выполнявшей время от времени роль заезжего двора — кормили, по уверенью, хоть и просто, а сытно.
Уже и смерклось. Тонкий прерывистый голосок выводил в сенях простую — на трех звуках качаемую — колыбельную.
Стукнув дверью, Фомин вошел.
— Сей час несу, барин!
Расторопная, понятливая девица. Опрометью скрылась за занавесками. В углу горящая лучина, вставленная в треножный железный светец, на столе берестянка с солью.
Почти тотчас на стол — горшок щей. Щей прихлебнул — понравилось.
Зато не понравилось другое: вышла неслышно из-за занавесок цыганка не цыганка, а скорей сорным ветром в тамбовские края из новоприобретенных земель занесенная крючконосая молодая турчанка. Может, и гречанка.
Молча села. Мордашка, окромя носа, вполне прелестная. Правда, глядит без сорому: прямо в зенки.
Евстигнеюшка сразу засобирался уходить. «Это откуда в тамбовской глуши такая смелая дама?» — прошлепал губами тихонько.
Ответа не было.
Гречанка меж тем прерывисто вздохнула, а затем мелко, почти не раскрывая рта, засмеялась:
— А дай-ка я тебе, батюшка барин, погадаю. Сунь руку мне...
— Не барин я.
— Да уж вижу. И то еще вижу: скоро в северные края отсюда удалишься.
Фомин смолчал. Но уходить передумал. Ладошку правую мимо стола, косовато пришедшей сунул. Страсть как хотелось узнать: что впереди? Слава? Хлебное место? Безбедная жизнь? Новые оперы? Амуры?
— А богат никогда не будешь. Разве в конце жизни пенсион получишь. А то, может, и обойдут еще... Да еще... Ох!.. Есть особа одна...
Гречанка перекрестилась. На столе откуда ни возьмись явились карты.
— Так та особа тебя и в Петербурге и где хошь сыщет, коли получше от нея не спрячешься. Да только ее слишком не бойся. Бойся — подземных покоев в прекрасном доме, да короля бубей, да еще валета веревочного. Где-то близ них — и трефовая дама. Уж она-то тебе не спустит!
— Кто сия дама?
Фомин не узнал своего голосу.
— Дама важная, дама приближенная. Платье на ней серебристо-малиновое, драгоценное. В руках — ларец блещущий. В ларце то ль письмецо, то ль прошение. Вот она ларец к глазам поближе подносит! Вот тебя, горемычного, как в зеркале, видит! Кривится... Ох... Потом улыбается покровительственно. А после навек о тебе горемычном забывает... Теперь садится и пальцами чудно так — вроде струны — перебирает. Не твоей ли души ниточки она перебирает-сучит?.. Нет и никогда не будет тебе через ту даму покою! Даже и после смерти — чую — мыслию к ней будешь устремляться! А еще... Не через сию ль даму трефовую — слава твоя будет украдена, а потом и развеяна? Только нет, нет... Не дама сия в том виновата... А вот кто?