Новую Эвридику звали Лизочком.

Смолянкой она не была. Вообще на учениц походила не слишком. Во младенчестве лишившаяся отца-матери, была родственниками отдана на воспитание одной вздорной старухе. Чем не сюжет для новой оперы под названием «Сиротка»?

Однак сиротка была крутенька. Многому — чему не надобно — научилась, многое — запретное — знала. Евстигней Ипатыч от самого с ней знакомства не переставал жмурить глаза от испуга. «А ну как окрутит по-настоящему? Пропала жизнь сочинительская, навсегда пропала!»

Надо было ладить новую оперу, а не думать про Лизкины забавы!

Впрочем, сил ни на то ни на другое — не было.

Необходимость ссужать собственный талант чужим людям, тяжкий труд справщика, переделывание европейских опер на российский манер, доведение российских опер до кондиции — мотали жилы, выедали нутро.

Да и назад, к «Орфею» неотступно тянуло.

«Переписать партитуру? Переправить все в конце, а в начале оркестровать по-другому? Удесятерить Вещий Голос? Утишить Плутона? Дать всю, какую они захотят, волю фуриям?»

У Княжнина Вещий Голос был прописан хило, слабо. Фомин придал Голосу силу и соразмерность. Теперь этого казалось мало. Мысли, собственной рукою отданные Вещему Голосу, представлялись сиюминутными, немощными. Надобно было, чтоб Голос объявил на весь театр, а там и на весь Петербург: «Жизнь наша не то, за что мы ее принимаем!»

А что она такое, что?

Фомин знал: тайна сия велика есть. Еще чувствовал: жизнь утекает меж пальцев. Как та мелодия, которую утром не успел ухватить за осьмушкин хвост!

Он сидел в старухиной гостиной, на Кронверкском, и не хотел открывать глаз.

Пришла Лизка. Присела в книксене, воровато озирнулась, обняла, поцеловала со смаком. Урок был отставлен. Лизка взобралась на колени. Перехватило дыхание.

Настоящего продолжения, однако, не было: в который раз уж, Евстигней Ипатыч с урока позорно бежал.

А по дороге было ему видение: видел он карету летучую, слышал звон арфы...

Чуялось: где-то есть жизнь новая. Да вот сил до нее добраться нету.

Пришел Сашка Плещеев.

Сашка задумал сочинить собственную оперу, просил помощи.

Силы явились вновь. Но тут дело было скорей не в Сашке: вновь, и прямо за Сашкиной спиной, мелькнула не оставляющая его ни в горе, ни в радости арфистка!

Глава пятидесятая

Мадам Ржевская и Павел Первый

Алымушка стала тяжелей на подъем. Но обаяния своего отнюдь не лишилась. Особенно хороша была, когда играла на арфе.

Годы невзгод, отдаление от Двора, длительные отлучки в Москву — при переборке струн отступали в тень. Стесненные финансовые обстоятельства, в каковые не пожелали вникнуть ни матушка Екатерина, ни император Павел, тонули в складках роскошного — серебристого по зеленому — платья. Притом же и английская шляпка, бившая своей простотой пышные корзины на головах модниц, во время игры не снималась! Так было милей сердцу, да и удобней при щипании дальних струн: локоны не падали на струны (что было помехой игре, да и картинно к тому ж).

В некоторые минуты арфа делалась родственней детей и послушней супруга, на глазах дряхлеющего, неуклонно к могиле клонимого Алексея Андреича Ржевского.

Арфе можно было доверить утаенное. Иногда — получить ответы. Навроде этих:

«Не пора ли подумать о новом замужестве?» (Сие из-под пальцев, щиплющих струны, а также из сердца все время изгонялось, но до конца изгнано быть не могло.)

«Нет, не пора!»

«А не пора ли выправить финансовые обстоятельства?» (Имелись и рычаги: даже препротивную Нелидову — недомерянную «смолянку», недоцелованную фаворитку — использовать можно!)

«Тут уж пора давно наступила».

«Не подошел ли срок взять в толк всю прожитую жизнь? Как-никак, без году сорок лет!»

«Давно тот срок подошел!»

Существовавшая все эти годы в сиянии собственной красоты, в ореоле данного матушкой Екатериной имени-прозвища, в неге наперсничества, тридцатидевятилетняя мадам Ржевская, оставаясь всеобщей любимицей (а внутри себя чуя некий разлад) решилась обратиться к перу.

Однако прежде чем приступить к описаниям детства, Смольного монастыря (позднее Смольного института), отношений с императрицей, замужества — набросала она несколько предварительных строк для самой себя. Исключительно затем, чтобы понять: для кого и зачем пишет?

На бумагу сразу же легло нечто не весьма рассудительное, ото всех таимое:

«При дворе и речи не бывает о глубоких и прочных чувствах; тут все поверхностно и подчиняется условным законам, которые беспрестанно меняются; тут за свои личные качества можно столько же отвечать, сколько за царскую милость и за отличия, ею доставляемые...»

Не решаясь продолжать подобные мысли на письме, Алымушка — теперь Глафира Ивановна Ржевская — стала их проборматывать вслух:

— ...с каким отвращеньем поступала я ко двору! И вот теперь... Теперь-то самая пора рассказать про то, как тяжко при дворе пришлось... Тем, кто будет читать сии записки, — а в положенное время будут они кончены, будут! — сношения мои со двором, продолжавшиеся с перерывами почти двадцать лет и прекращенные вследствие немилости, ничем не заслуженной, могут показаться странными! Чего хочу я от сих записок? — голос Алымушкин пресекся. — Не многого... Хочу рассмотреть обстоятельства, лично до меня касавшиеся, но о которых не пришлось мне тогда сериозно думать...

Ранний утренний свет едва пробивался сквозь занавешенные окна.

Никого. Одна! Старший сын служит. Младший только-только из крепости вызволен. (На балу, в польском, позволил себе пройти слишком близко от императора.) Дочери… Муж… Друзья, любезные сердцу... Никого и никогда рядом по-настоящему уже не будет. Разве — бумага...

Далее — резко, без оглядки на последствия:

«Пора и мне поведать о той, прошедшей жизни. И доказать, что не все то золото, что блестит. Не все суетны и низкопоклонны!»

Здесь перо было снова отброшено:

— Не все! Имею счастие принадлежать к исключениям такого рода. Помогала и сосланному Радищеву, и родственникам его... А посему написать следует так:

«Имея некоторую гордость душевную, я не поддавалась превратностям судьбы и, посреди рабства, сохраняла независимость...»

Теперь пора, опираясь на опыт прошлого, улучшить дела настоящие. (Полное осмысление прошлого вполне можно отодвинуть подальше. Ведь сказать всё ни про Бецкого, ни про Великого Князя, а ныне императора Павла — невозможно!)

Табуреточка вновь пододвинулась к арфе: тихие звуки, печаль, и... снова перед глазами музыкантик влюбленный, как горбунок сутулящийся!

Вы читаете Евстигней
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату