— Можешь взять одну на память. — Он кинул мне книгу. Я полистал. Страницы пахли плесенью. Картинок нет. Арабская вязь спиралью закручивалась по желтой бумаге.
На третьем этаже, подражая Валере, я тоже вывалил на пол содержимое нескольких ящиков. Это было забавно и интересно — ногами опрокидывать чужую мебель, пинать чужие тряпки. Но так делали все, и я не считал, что это нечто предосудительное.
Во дворе солдаты и офицеры что-то искали, раскидывали соломы.
В небе зависли «вертушки». Авианаводчик указывал местонахождение батальона и несколько раз отчетливо и громко повторил координаты по системе «улитка» — не дай бог свои накроют!
Комсомольский активист прапорщик Гайдучик прицепил к поясу огромную саблю в ножнах и стал вышагивать с нею по двору, красуясь собой. Потом он увидел у сарая серого, как моль, старика, вытащил саблю и дурным голосом заорал ему:
— На! Точи! Понял или нет? На! А ну точи! Ух, ты!!!
Ему очень хотелось власти. Но в глазах старика уже и страх весь вышел. Он до самой темноты сидел на корточках у вонючего сарая и шаркал бруском по сабельной стали.
Куры были жесткие, как автомобильные покрышки, и безвкусные. Их забыли посолить.
Спать нам постелили на длинном балконе: тюфяки, подушки, одеяла… Огромное ложе напоминало ковровую дорожку. Я «забил» Валерке место, кинув посреди ложа свой рюкзак.
Никто не раздевался и даже не снимал ботинок. Спали плохо — кряхтели, чесались, ворочались, курили. Нашей кровью пировали тюфячные клопы.
Утром пошел дождь, и уже через десять минут после подъема батальон вытянулся на кишлачной улице. Нам с Валеркой пришлось догонять своих, потому что долго умывались, сливая друг другу из ведра.
Шли весь день под мелким дождиком, чавкая ботинками по размытой грунтовке. Куртка и брюки от воды потемнели и по цвету стали похожи на глину. Люди сливались с дорогой, казалось, что рыжая жижа кишит червями.
Старика, серого, как моль, зачем-то погнали с нами. Он шел по обочине, в жиже, шлепая калошами на босу ногу. С его бороденки капала водичка, конец чалмы, отяжелевший от влаги, налип на жилистую шею. Старик тащил в обеих руках трофейную чешскую «воздушку» и дурацкую саблю комсомольского активиста Гайдучика.
Серая колонна шла по серой земле. Все утонуло в грязи. Все цвета жизни растворились в ней.
Потом мы вброд переходили бурную, холодную, как лед, реку. Нескольких солдат, которые первыми зашли в воду, течение сбило с ног; их с головой накрыло желтой водой и утащило от переправы метров на пятьдесят. Я снял ботинки, хотя они давно были мокры насквозь, засучил до коленей штанины, спустился в реку с группой солдат. Мы взяли друг друга за руки и стали крохотными шажками пробиваться к берегу. Это было похоже на танец маленьких, но очень пьяных лебедей. Течение корежило цепочку, выгибало дугой. На середине реки вода доходила до пояса и едва не заливала документы в нагрудных карманах. Зачем я подворачивал брюки? Мне стало смешно; я смеялся, дергая плечами, и солдаты смотрели на меня как на придурка.
На другом берегу я с трудом надевал мокрые ботинки на распухшие ноги. Меня било крупной дрожью, и я даже не мог говорить — челюсть прыгала, как отбойный молоток.
Сушились и ночевали в тесной казарме какого-то богом забытого батальона. Маленькую печку, сложенную из гладких речных камней, облепили, как больного горчичниками, мокрой одеждой.
К утру у многих, в том числе и у меня, форма в нескольких местах обгорела.
С восходом солнца в «зеленке», которую мы прочесали накануне, завязался бой. Над нашими головами носились две пары «вертушек»; заходя на цель, они бросали бомбы, плевались огненным потоком нурсов, рычали пулеметными очередями…
Голубое небо светилось чистотой и свежестью. Земля быстро высыхала, и проступали вымытые вчерашним дождем краски весны.
Мускулистый бородатый офицер с талисманом на шее полулежал на скамейке, почесывал волосатую грудь и щурился от ярких лучей. Прапорщик Гайдучик в прогоревшем на спине хэбэ вышагивал у входа в казарму, размахивая саблей. Из-под «забора» — поставленных друг на друга пустых бочек — выползали аспидно-радужные ручейки.
— Ну дай тысчонку! — приставал некто в маскхалате к бородатому. А тот щурился, скалил крупные белые зубы, улыбаясь, и все смотрел на жужжащие в небе «вертушки».
— Ну хоть пару сотен, Кирюш!
Бородатому, наверное, надоел назойливый попрошайка. Он полез в карман, вытащил пухлую пачку ржаво-рыжих купюр, отслюнявил маскхалату три бумажки. Тот долго разглядывал старинные деньги на свет. Полногрудая Екатерина смотрела со сторублевки на своего соотечественника жестоким и решительным взглядом. Купюра казалась совсем новой. Когда-то давно-давно ее вывез из России эмигрант, бережно хранил много лет, возил из страны в страну, ждал, когда она снова обретет покупательную способность… Не дождался.
В районе боевых действий задержали дюжину подозрительных мужчин. Особист Валера допрашивал их по отдельности в тени бочечного «забора».
— Что вы делали в Пакистане?
Солдат-таджик переводил.
Задержанный ответил, что в Пакистане лечился. При обыске у него нашли бумажку с печатями. Единственное слово, которое в ней было написано латинскими буквами, — «Пакистан». Это уже было достаточным основанием для ареста.
— Почему вы не ушли из района, где почти месяц правит банда? — спросил Валера другого афганца.
Тот ответил, что земля ждать не будет, надо пахать, надо сеять, надо кормить семью…
— Да че ты брешешь! — вдруг вмешался комсомольский активист Гайдучик, оттеснил Валеру, присел на корточки перед афганцем и сунул ему под нос свои холеные, но с покусанными ногтями руки. — Во мои, понял! Рабочие мозоли! А какой ты дехканин? А ну покажь свои! Я так уже десять духов вычислил! Понял? Покажь, гворррю!
Солдат-таджик не переводил комсомольского активиста. Афганец не смотрел на хилые ладошки Гайдучика, потому что не понимал, чего от него хотят и почему на него кричат.
— У вас большая семья? — спрашивал Валера, стараясь не обращать на прапорщика внимания.
Афганец кивнул головой. Четыре сына, две дочери, две жены, старуха-мать, три брата, сестра с мужем…
— А ну снимай пиджак! — орал Гайдучик. — Покажи плечо! Плечо, говорррю! Да правое, балбес!.. Вот же дурень, не понимает! — И стаскивал, обрывая пуговицы, рубаху с плеча афганца.
Белое плечо. Прут из тела острые лопатки и ключицы.
— А-а-а! Красная полоса! А ведь врал же мне, гад! Ремнем от винтовки натер! Душманюга подлая! Гворрри, «дух» ты или не «дух»! А то в ХАДе я тебе живо динамо прокручу! Понял, спрашиваю?
Генетическая память поперла из комсомольского активиста зловонной жижей подвалов Лубянки. Он, никогда не знавший бериевских палачей, невольно копировал их, как талантливый пародист.
— У вас есть оружие? — спрашивал Валера.
Да, отвечал афганец, есть оружие. Точнее, было. Старая английская винтовка. Отняли.
Млела земля в тепле весеннего солнца…
Задержанных отправляли вертолетом на нашу базу, откуда затем должны были передать в ХАД — афганскую Лубянку… Мы с Гайдучиком этим же «бортом» возвращались в дивизию.
Афганцев посадили на рифленый пол в салоне у скамейки. Мы сели напротив них. В салон выглянул борттехник:
— Все нормально?
Я кивнул и положил на колени заряженный автомат.
Мы оторвались от земли, и солнце заплясало в иллюминаторах. Афганцы ухватились руками за скамейку; на вираже они повалились друг на друга, и Гайдучик громко заржал.
Потом он с цепким любопытством стал рассматривать часы на руке молодого афганца.