тени. Не исчезает, нет. Становится все четче, все явственней. Сашенька не узнавал собственной комнаты. Чернота поглотила ее, а плоская тень обретала формы.
Она готовилась к переходу в реальность.
– Сашка? – вскрикнула появившаяся на пороге сестра. – Сашка, ради бога, что с тобой?! Ты… ты выглядишь так, словно увидел привидение!
Точно. И до сих пор видит. И сейчас лишится рассудка. Окончательно, раз и навсегда.
– Сашка! – сестра почти кричала, а затем вдруг шагнула к тени, прижала руки к груди и испуганно ахнула. – Что-о?!
Тьму взрезала белая стрела, раздался тоскливый волчий вой, а затем все стихло. Жуткая тень пропала.
… Приговор Алешке был уж оглашен. Верховный суд, составленный из 137 человек, единогласно постановил предать царевича смерти. Выбор казни был отдан на усмотрение отца.
Сухоруков словно в лихорадке потирал руки, вслушиваясь в разносившиеся по каземату крики царя. Отныне и навсегда Темный Государь станет его послушным орудием.
– Ничто на тебя не действует, – Петр возвышался над лежавшим на соломенном тюфяке искалеченным пытками царевичем. – Все даром, все на сторону. Ничем не могу склонить тебя к добру. Ты – уд гангренный. Как смогу тебя, непотребного, пожалеть?
– Так с кем останешься? – расползлись в горестной кровавой усмешке разбитые губы Алексея. – С волчатами Ее, тебе чужими?
Государь замер на мгновение. Замер и Сухоруков от неподдельного удивления, даже мелькнуло что-то живое в серых снулых глазах его. Что знает царевич, коли таким обмолвился. Неужто Она сумела о чем-то побеседовать с узником царственным?
Чары удивления разрушили слова Темного Государя:
– Пусть лучше будет хороший чужой, нежели непотребный свой.
Сухоруков ухмыльнулся, а Алешка воззрился на отца жалостливыми, «дунъкиными» очами.
– Проклят ты, батюшка.
Государь дернулся, как от удара плетью, уродливые черты лица исказились, крылья ввалившегося по причине застарелого недуга носа раздулись грозно. Мотнул головой Сухорукову:
– Давай скляницу, Лукич, что ли…
Анатолий Лукич извлек из камзола скляницу с ядом. Сам казнь государю присоветовал, чай, в просвещенной стране обретаемся, не все же головы рубить на площадях!
– Изволь, Петр Алексеевич.
Царь повернулся к занемевшему от ужаса Алексею.
– Я окажу тебе милость, – почти прошипел он. – Но только тем, что испьешь сие, сын.
– Нет… Не-е-ет!
Они оба навалились на Алешку, сдавили горло, но тот в отчаянии лишь крепче стискивал зубы. Государь вскочил, принялся бить сына ногами в тяжелых ботфортах, тот молчал, стиснув зубы намертво. Царь судорожно повертел головой по каморе, рывком оторвал половицу.
– Лукич, вели… топор принесть!
Потерявшего сознание царевича, истощенного мучениями и страхом, обезглавили. Кровь стекла под пол, – все сделали аккуратно. Да только… висели в каземате слова явственно: «Проклят ты, батюшка», сплетались в жуткие по своей затейливости и неизбежности узоры. Да только…
Лукич осторожно подтолкнул застывшего государя к недвижному телу сына:
– Испей, батюшка-царь, кровушки. Чай, не чужая она, родная тебе кровушка. Умойся в ней, родимый, сразу полегчает. Да и я тебе подмогну.
И приник к живому, все еще бившему фонтану…
Той же ночью Сухоруков вернулся в каземат. Но уже не один, а с подружкой своей, сердцу любезной, Анной Ивановной Крамер. Крамерша пользовалась доверием и у него, и у государя – «проверенная бабенка». Вернуться пришлось с соизволения царского – «Головенку-то Алешке на место приставить надобно…»
Крамерша оправдала высокий кредит милостей сановных. Переодела почившего в бозе царевича в приличествующий случаю камзол, штаны и башмаки, а затем искусно пришила к туловищу его отрубленную голову, замаскировав страшный шов большим галстуком. Анатолий Лукич остался доволен ее работой, тут же облапил, пошлепал по пышному заду и похвалил:
– Молодец, баба! Рукастая!..
Государь Петр Алексеевич произносил скорбную речь над гробом сына:
– После объявления сентенции суда царевичу мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом. Всемогущий же Бог, восхотев чрез собственную волю и праведным судом, по милости своей нас от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот по приключившейся ему жестокой болезни. И тако он сего июня двадцать шестого жизнь свою христиански скончал…
В голове билась, пульсировала боль. Князь подскочил в тревоге, схватил за руку, вывел из недостроенной храмины, невзирая на перешептывания послов иноземных.
– Что, Марта, что? Худо тебе?
Сжала в благодарность за заботу его теплую большую руку.
– Плохо и худо, солдат. Ибо зрю сегодня верх ханжества и лицемерия человеческого. Страшно.
Он объявлял себя подобным Марку Аврелию, сему подобию Христа на земле, токмо что самому по себе написавшему Евангелие, а сам… Ироду подобен царю. Вот только судей смог поменьше набрать – всего 137. У Ирода 150 человек соглашателей низких нашлось.
– Да что ты! – ахнул Князь, сраженный совпадением.
Вцепилась крепко в камзол его, зажмурила глазищи желтые со зрачком вертикальным.
– Вижу, вижу я, что Ироду подобно сражен он будет болезнями. Зуд невыносимый терзать все тело его примется. Отекут ноги-ходули длинные, живот воспалится страшно, в срамной области язва гниющая образуется, полная червей. Ему сужден путь Ирода на землице русской! Его тоже прозовут в веках Великим… злодеем.
Князь испуганно перекрестился.
– Полно, Марта, полно, успокойся.
Шатнуло еще сильней.
– Кровь, кровь царевича и на меня падет… Мне… мне страдать.
Князь встряхнул за плечи:
– Нет, полно! Ты – ни при чем!
Губы прошептали тихо, словно в бреду:
– Капли крови алой его на белой шкуре волчьей… Жгут они… дыры прожигают… Больно…
Скоро здесь поднимется Город. Белый Город Черного Царя. Но пока что дороги пустынны. Мерзко воняло порохом и смертью, а к резким запахам опасности примешивались тоненькие, не менее враждебные нити водочного перегара: русские солдаты праздновали победу. Им казалось, что они одолели эти места. Глупцы! Это мой маленький клочок Белой земли одолел и покорил их, это Судьба начала выть по-волчьи, свивая белый кокон вокруг Черного Государя.
Свет дня сменился светом ночи. На моей земле даже ночи белые. Но сегодня эта ночь показалась мне проклятием: все вокруг меня было жестоко и ярко, так что мне приходилось перебегать от дерева к дереву, от камня к камню, чтобы меня не заметили. Каждый шаг есть великая осторожность, каждый шаг есть бегство из потерянного времени. Сердце бешено колотилось где-то в горле, я зябко куталась в серебристую шаль. Даже не хотелось думать о том, что произойдет, если русские солдаты поймают меня… раньше времени. Я-то уйду, а вот они… Я из тех волков, кому не по вкусу человеческая кровь.
Да нет, кажется, тихо вокруг. Я изготовилась перебежать открытое пространство и…
– Это кто же у нас тут такой?
В ужасе я вглядывалась в усмехающиеся лица солдат. Да, в ужасе, потому что беда всегда успевает испугать даже самого бесстрашного. Их мундиры были грязными, рваными, губы щерились в кривых улыбках