Королевское ложе
Монументальное, украшенное резными крылатыми фигурами королевское ложе занимало треть опочивальни. Полог темно-синего атласа, затканный золотыми лилиями, походил на бездонное ночное небо, усеянное звездами; при взгляде на пышные драпировки балдахина невольно вспоминались паруса, упруго взвившиеся на реях.
Опочивальня, где царили полумрак и гнетущая тишина, где все дышало унылым благолепием, освещалась слабым огоньком ночника, вставленного в чашу серебряной лампы, свисавшей с потолка на трех массивных цепях; в неверном свете причудливо вспыхивала искрами золотая парча покрывала, спадавшего до самого пола тяжелыми, негнущимися складками.
Вот уже целых два часа Людовик X тщетно пытался забыться сном на этой непомерно огромной кровати, служившей ложем его отцу. Он задыхался под одеялами, подбитыми мехом; но, скинув их, тотчас же начинал дрожать от холода. Беспредельная усталость рождала бессонницу, а бессонница рождала тоску. Хотя Филипп Красивый скончался в Фонтенбло, Людовик не находил себе покоя, словно на этом ложе незримо пребывал мертвец.
Все картины последних дней, все навязчивые мысли, каким суждено было терзать его в будущем, вихрем проносились в мозгу Людовика... вот кто-то из толпы крикнул «рогоносец»; а что, если Клеменция Венгерская откажет или вдруг она уже обручена?.. Вот проплыло суровое лицо аббата Эгидия, склонившееся над могилой короля: «Отныне мы будем возносить две молитвы...» «А знаете, на что она рассчитывает? Надеется, что вы скончаетесь раньше ее!»
Людовик рывком сел на кровати, сердце билось в груди, будто гигантские часы, и казалось, вот-вот остановится маятник. Однако же дворцовый лекарь, осматривавший государя перед сном, заверил, что внутреннего жару нет и что он будет почивать спокойно. Но ведь Людовик не признался лекарю, что в Сен-Дени дважды чуть не лишился чувств, что члены его сковал тогда ледяной холод и что весь огромный мир медленно кружился и плыл вокруг него. И опять тот же самый недуг, которого он не мог бы назвать, с новой силой обрушился на него. Терзаемый видениями, Людовик Сварливый, в длинной белой ночной рубашке, которая, казалось, развевается не вокруг человеческого тела, а вокруг бесплотного призрака, метался по своей опочивальне, гонимый ужасом, словно боялся остановиться, чтобы не упасть мертвым.
А что, если ему суждено погибнуть здесь, сраженному, как и отец, дланью божьей? «Ведь и я тоже, – с ужасом думал он, – ведь и я тоже присутствовал при сожжении тамплиеров...» Разве ведома кому-нибудь та ночь, какой ему суждено умереть? Разве ведома кому-нибудь та ночь, какой человеку суждено потерять разум? И если даже посчастливится ему пережить эту жуткую ночь, если он увидит первые лучи поздней зимней зари, в каком жалком состоянии, каким слабым предстанет он перед первым своим Советом. Вот он скажет им: «Мессиры»... И в самом деле, какие слова найдет он для них? «Каждый из нас одинок в свой смертный час; и лишь гордец мнит, будто он не одинок во всякий миг своего существования».
– Ах дядя, дядя, зачем произнесли вы такие слова! – вслух сказал Людовик Сварливый.
Собственный голос показался ему чужим. Он продолжал, словно в лихорадке, бродить вокруг огромной кровати, вокруг дубового ложа, отделанного золотом, прерывисто дыша, как рыба, вытащенная из воды. Это ложе пугало его. Оно проклято, это ложе, и никогда ему не удастся здесь спокойно уснуть. На этом ложе он был зачат, и по нелепой закономерности судеб ему суждено испустить на этом ложе дух свой. «Неужели мне придется каждую ночь моего царствования бродить вокруг этого ложа, лишь бы избежать смерти?» – думалось ему. Есть, конечно, выход – устроиться на ночь где-нибудь в ином месте, кликнуть слуг и приказать им приготовить постель в другой комнате. Но где найти необходимое мужество, чтобы вслух признаться: «Я не могу спать здесь, я боюсь», как показаться конюшим, камергерам, дворцовой челяди в таком жалком виде – раздетым, растерянным, дрожащим от страха.
Он король – а править не умеет; он человек – и не умеет жить; он женат – и не имеет жены. Если даже Клеменция Венгерская даст согласие на брак, сколько еще недель, сколько месяцев придется ждать, пока присутствие живого человеческого существа умерит ужас бессонных ночей, принесет с собой желанный сон. «И захочет ли она полюбить меня? Не последует ли примеру той, другой?»
Вдруг он неожиданно для самого себя распахнул двери, окликнул первого камергера, прикорнувшего в полном одеянии в уголке прихожей, и спросил:
– Скажите, дворцовым бельем по-прежнему ведает мадам Эделина?
– Да, государь. Думаю, что она, государь, – ответил Матье де Три.
– Ну так вот, узнайте, кто этим занимается. И, если она, немедленно пришлите ее ко мне.
Тот удивился спросонья. «Он-то небось спит!» – со злобой подумал Людовик... Камергер позволил себе осведомиться: не угодно ли государю сменить простыни.
Людовик Сварливый нетерпеливо махнул рукой.
– Да, угодно. Я вам, кажется, сказал, пришлите ее ко мне.
Вернувшись в свою опочивальню, король снова тревожно заходил вокруг ненавистного ложа, мучительно думая: «По-прежнему ли она живет во дворце? Сумеют ли ее отыскать?»
Через несколько минут в королевскую опочивальню вошла мадам Эделина с большой стопкой белья, и Людовик вдруг почувствовал, что уже не так зябнет.
– Ваше высочество, ой... простите, я хотела сказать, государь! – воскликнула она. – Ведь я говорила, что не надо класть новых простынь. На них плохо спится. А мессир де Три настоял на своем. Уверяет, что таков, мол, обычай. Я хотела было дать уже стиранные простыни, выбрать белье потоньше.
Мадам Эделина была высокая блондинка, в полном расцвете красоты, пышногрудая, и от всей ее ладной фигуры, отчасти напоминавшей своей статью кормилицу, так и веяло покоем, даже на душе как-то становилось теплее. Ей уже минуло тридцать два года, но лицо ее хранило выражение какого-то удивленного, почти ребяческого спокойствия, радовавшего сердце. Из-под белого чепчика, сбившегося набок во время сна, на плечи упали, рассыпались две длинные золотые косы. В спешке она надела платье прямо на ночную сорочку.
С минуту Людовик молча смотрел на нее.
– Я велел позвать вас вовсе не из-за простынь, – наконец произнес он.
Нежный румянец смущения окрасил щеки прекрасной прачки.
– О, ваше высочество, то есть, я хотела сказать, государь... ужели, вернувшись во дворец, вы вспомнили обо мне...
Мадам Эделина была первой любовницей Людовика, и связь их тянулась уже целых десять лет. В тот день, когда Людовик узнал (а было ему тогда пятнадцать лет), что вскорости ему предстоит вступить в брак с принцессой Бургундской, его охватило страстное нетерпение познать любовь, сопровождавшееся паническим страхом,что он не сумеет вести себя, как положено в супружестве. Пока шли переговоры о будущей свадьбе, пока Мариньи и Филипп Красивый прикидывали, какие новые земли и военные преимущества принесет с собой этот союз, юный принц ни на минуту не мог отделаться от назойливых мыслей. Ночами он представлял себе поочередно всех придворных дам, уступающих его пылким ласкам, а днем при встрече с ними стоял, опустив беспомощно руки и раскрыв рот.
А потом как-то под вечер в одном из коридоров дворца он наткнулся на эту красивую девицу, которая шествовала куда-то степенным шагом, неся в руках стопку чистого белья. Он набросился на нее с яростью, даже со злобой, как будто она была виновна в этом позорно владевшем им страхе. Или она, или никто другой; или сейчас, или никогда...Впрочем, ему даже не удалось овладеть ею; волнение, тревога, неловкость лишили его сил. Он потребовал, чтобы Эделина обучила его искусству любви. Ему не хватало мужской самоуверенности, зато он решил воспользоваться своим привилегированным положением особы царствующего дома. Людовику повезло, Эделина и не думала подымать на смех незадачливого подростка, она считала честью для себя идти навстречу желаниям королевского сына, даже сумела уверить Людовика, что его ласки ей приятны. И так успешно играла свою роль, что и впоследствии Людовик всегда чувствовал себя с ней настоящим мужчиной.
Звал он ее обычно или перед выездом на охоту, или перед уроком фехтования, так что Эделина без труда поняла, что любовный стих находит на него, только когда он трусит. В течение нескольких месяцев, предшествовавших прибытию Маргариты, и даже после ее прибытия Эделина с ее роскошной и спокойной красотой помогала принцу умерять его страхи. И если Сварливый был способен хоть отчасти испытывать нежность, то был обязан этим Эделине.