просто игра.
Был ли он слишком серьезен для женщин или же сам относился к ним слишком серьезно? Вернемся к сравнительному жизнеописанию.
Мермоз, неотразимый Мермоз, Тесей для стольких Ариадн, обольщал их с первого же раза, брал, уводил, бросал, не слишком беспокоясь, что они будут от этого страдать. Сент-Экс страдал сам. Если женщины обманывали его, то лишь потому, что он сам обманывался в них. Он плохо их выбирал. Облекал в идеальные одежды и одаривал любовью — слишком чистой для нечистых душ.
Луиза де Вильморен, эта распутница с офочества, распутница от природы, не была, конечно, создана для мужчины, который в двадцать шесть лет писал своей матери: «Мама, у женщины я прошу лишь одного: чтобы она успокоила эту тревогу…»
Что до Консуэло, экзотичной чернавки, которую он привез из Аргентины и сделал своей женой, то она была еще хуже, поскольку даже не обладала талантом.
Они оба ошибались друг в друге, строя на этой ошибке ложное представление о будущем. Он грезил об успокоении в возвышенном, а она — о парижской светской жизни. Есть простая строчка в «Планете людей», которая говорит все: «И дурак увез принцессу с собой».
Я знал Консуэло без Сент-Экса и, признаюсь, ненавидел ее, потому что был знаком с некоторыми из ее любовников. И с трудом выносил, что она давала каким-то мужчинам это удовлетворение — говорить себе и другим, что они спали с женой Сент-Экзюпери.
Сказать, что Сент-Экзюпери и Францию чересчур идеализировал — не такое уж безосновательное утверждение. И все же, когда год спустя — я все еще говорю о 1939-м — после ужасного поражения Франция была разделена надвое, он опять ошибся и выбрал не ту Францию. Но это уже другая история, которую мне довелось узнать, и для нее еще найдется место в моем дальнейшем рассказе.
В отстраненности Сент-Экзюпери от мира, из которого он порой словно выпадал, есть элемент, без которого набросок его портрета не будет полным: пустыня. Он сталкивался с ней два раза: когда летел спасать товарищей на границах Мавритании и когда, попытавшись связать Париж и Сайгон, разбился в Ливийской пустыне.
В этом минеральном одиночестве, под бесконечным сводом небес и обреченный на смерть — от солнца или холода, от голода или жажды, — он приобрел другое видение мира; он нашел бы ему, если бы спасся, смысл, который искал.
Пустыня формирует пророков. Сент-Экзюпери сказал почему опять одной короткой фразой: «Шагаешь рядом с вечностью».
Кессель, Эриа, Бренгье, Флери, Бекле, Сент-Экзюпери… Среди этих героев пера или действия (а кое-кто одновременно и того и другого) сиживал и антигерой, их издатель Гастон Галлимар. Катя обладала чувством и приличий, и выгоды.
Кругленький, полный, седоватый и розовый, Гастон Галлимар походил на элегантного, очень ухоженного нотариуса из провинции или на банкира, но тоже провинциального. Ни храбрость, ни щедрость отнюдь не были его сильными сторонами. Он пахнул одеколоном, спокойным эгоизмом, скупостью. Но у него была природная склонность к литературе, и как другие обладают чутьем на нефть, так он обладал неоспоримым чутьем, чтобы распознать талант или дать заметить его своему окружению. Попробуем бурить здесь; если месторождение бедное, остановимся. Он вовремя завладел авангардом, как раз перед тем, как тот стал основной силой. Вместе с «Нувель ревю франсез», чьи инициалы НРФ сделал знаменитыми, он благоволил к той школе литераторов типа Андре Жида, которые принимали себя настолько всерьез, что в конце концов заставили публику разделить их мнение о себе. «Войти в литературу, как входят в религию». Галлимар был каноником, собиравшим деньги верующих. Сходились на том, что у него есть гений, и в ослабленном смысле слова это было правдой — исключительно по части книгоиздательства.
Я не уверен, что Кессель и Сент-Экзюпери были его любимыми авторами. Им не хватало мудрености, они не могли породить снобизм. Но тиражи у них были внушительными, стало быть, принимались во внимание.
Впрочем, Гастона Галлимара ничуть не отвращал успех у самой широкой публики, он даже создал коллекции детективных романов, чтобы округлить цифры своих продаж. Но поскольку на серии красовался значок НРФ, Галлимар придал этому жанру литературное достоинство.
Другой пример его коммерческого гения: «Плеяда». Не он ее создал, он лишь перенял ее у Жоржа Шиффрена, который запустил коллекцию классиков в больших, великолепно напечатанных томах, которые плохо продавались. Галлимар уменьшил их формат, переплел в мягкую кожу, а главное, отпечатал чуть ли не на папиросной бумаге, которая сошла за библьдрук.[30] Галлимар догадался ввести туда современников — на четыре пятых авторов из собственной обоймы, которых он таким образом возводил в ранг классиков. Быть опубликованным в «Плеяде» довольно скоро стало равнозначно вхождению в литературный пантеон.
Этого издателя отличала большая ловкость, и в годы оккупации ему пришлось проявить ее сполна. Он публиковал одновременно и писателей коллаборационистов, и тех, кто по выходе из ночи предстанет как участник Сопротивления. Надо же было жить и не дать заглохнуть издательству.
Кессель по возвращении с войны упрекнул Галлимара за такое двусмысленное поведение и на многие годы перестал публиковаться у него. Но потом, поскольку время сглаживает все, вернулся ради «Башни несчастья» в издательство своего дебюта.
После освобождения Галлимар неоднократно обхаживал и меня. Не потому что я уже произвел или доказал нечто такое, что оправдывало бы подобный интерес, но ведь я вернулся из Лондона. Я не дал этому продолжения, и по тем же причинам. О чем ничуть не жалею. Мне было бы не по себе в этой часовне, ставшей собором, где слишком много сумрачных закоулков и боковых приделов, по которым скользит мелочный клир.
Ужины на бульваре Ланн: я там многое узнал и приобрел несколько мер для человеческой природы.
Среди всех этих крупных диких зверей и великих кочевников, поголовно наделенных незаурядной силой, самым необычным и наименее ожидаемым было присутствие молодой, немногословной, хрупкой и бледной женщины, казалось попавшей туда из другой вселенной, — маркизы де Бриссак.
Она была вдовой и еще не достигла тридцати лет. Урожденная княгиня Аренберг, принадлежавшая к французской ветви рода из Священной империи, носившего в своем гербе три цветка мушмулы; ее мать была Легль, а тетка графиня Греффюль — знаменитая модель Пруста, чей особняк на улице Виль-Левек был довольно популярен.
Жаннетта де Бриссак не держала литературного салона и была полной противоположностью синего чулка, хотя обладала очень верным литературным вкусом. Невысокая, худенькая, пепельноволосая, тонкокостная, словно птичка. Ее голубые глаза были полны внимательной, но бесконечной грусти, она казалась пастельным портретом, краски которого упорхнут, стоит на них подуть. Ее сила была в душе.
Она вышла замуж за старшего из Бриссаков, Ролана, мужчину несомненно очаровательного, прекрасного наездника, участника скачек и страстного псового охотника, наделенного очень неплохим талантом рисовальщика. Он помог Полю Морану откорректировать его знаменитый рассказ «Миледи»; а еще ему предстояло получить один из прекрасных герцогских титулов Франции.
Это был настоящий брак по любви, который вполне согласовывался с требованиями приличий и обычаев, хотя ничем не был им обязан, — восторженный брак.
Ролан де Бриссак умер в начале года из-за хирургической небрежности, во время банальной операции по удалению аппендицита. И горе не просто сразило его жену, оно ее сломило.
Что делала она в салоне Кесселей? Они встретили ее прошлым летом на борту судна, которое везло их из Аргентины. Ее семья, не слишком обремененная человеческим состраданием, толкнула молодую вдову совершить путешествие, «чтобы развеяться». Будто долгое плавание в обществе одной лишь горничной на большом корабле, который движется к незнакомому материку, могло стать лекарством от ее крайнего горя!
Естественно, Катю и Жефа заинтриговала эта хрупкая, элегантная, одинокая, почти анорексичная пассажирка, которую, казалось, более привлекают океанские глубины, нежели развлечения на борту.