основном политические, дипломатические и финансовые круги, влияние было важнее информации. Она считалась разумно реакционной, без излишеств — газетой серьезных талантов и солидных состояний.
Ее владельцем был граф де Налеш, рослый элегантный клубмен, разъезжавший в коляске с ливрейным кучером и лоснящимися лошадьми. Ему принадлежат весьма красивый частный особняк на углу улиц Вано и Шаналей, где некогда плели свои интриги дамы Директории. Г-жа де Налеш жила там довольно укромно, хотя и опасливо.
Когда из-за нескольких немецких снарядов, упавших в квартале Сен-Жермен, автобусный маршрут пустили через улицу Вано, она вынудила службу надзора за путями сообщения положить на мостовую слой соломы, чтобы тяжелые машины ездили потише и, не дай бог, не сотрясали ее особняк. Так протекала жизнь всего в двухстах километрах от тех мест, где бесконечная война косила, как траву, целое поколение французов.
Когда сорок лет спустя, будучи другом племянниц и наследниц графини де Налеш, я посетил особняк на улице Шаналей, прежде чем его купил греческий судовладелец, мне бросились в глаза обшитые позументом шторы, все еще красовавшиеся на своем исконном месте и удивительно свежие, хотя их велела повесить еще мадам Тальен.
Этьен де Налеш был бы изрядно удивлен (хотя ничуть не шокирован, его это скорее позабавило бы), узнав, что длинноволосый молодой человек, который делал у него первые шаги в журналистике, комментируя новости из России и публикуя рассказы, тоже навеянные этой страной, нанят фигурантом в «Одеоне», где каждый вечер выходит на сцену то алебардщиком, то санкюлотом, то старым имперским гвардейцем, выделяясь, правда, лишь высоким ростом, крепким сложением и особой неуклюжестью.
Доктора Кесселя это удручало. Ни журналистика, ни лицедейство не были в его глазах достойным поприщем. Ему, приехавшему из такого далека и с таким трудом, ценой собственного здоровья получившему свои дипломы, виделся лишь один путь для столь одаренного юноши: получение ученой степени и преподавание. Сын профессор стал бы наградой и честью для его измученного сердца и пошатнувшейся жизни. Но отец был слишком слаб, слишком устал, чтобы бороться с бурными амбициями, обуявшими обоих братьев.
Осенью 1916-го, в год Вердена, они вместе участвовали во вступительном конкурсе Консерватории драматического искусства, учреждения, которое открывало большие возможности, потому что являлось прихожей «Комеди Франсез».
Жозеф, прошедший без особого блеска, выбрал себе псевдоним д’Урек (офранцуженное русское слово
Лазарь, удостоившийся единодушных поздравлений жюри, придумал себе в память о Сибири, где увидел свет, псевдоним Сибер.
Под этим именем он и познал мимолетную известность.
XIII
Последний этап
В Консерватории драматического искусства, этом необычном учебном заведении, где учат ремеслу иллюзии и профессии бреда, завершилось мое
Я назвал актерство ремеслом иллюзии, потому что лицедеи, окруженные картонными замками и марлевыми лесами, должны на несколько часов убедить публику в подлинном существовании вымышленных персонажей, столь же нереальных, как бархат и дерюга, тафта и кружева, в которые они вырядились. А профессией бреда — потому что те, кто ею занимается, обречены никогда не быть самими собой, а изображать то королей, то мятежников, то обывателей, то нищих, то трусов, то героев и, беспрестанно перелезая из одной шкуры в другую, наделять плотью, голосом и жестами чужие страсти или нелепые характеры, падать замертво, сумев не пораниться при падении, и тотчас же вскакивать, принимая желанные аплодисменты.
Неудивительно, что столько комедиантов, сойдя со сцены, все еще играют роль, бросая на ветер приказы или отдавая на поживу прохожим свою любовь. Постоянно быть двойником того, кто не существует, не обходится без риска.
Меня часто спрашивали, не испытывал ли я в юности искушения стать актером. Даже мысль об этом никогда меня не касалась. Никогда бы я не смог изображать кого-то другого, кроме себя самого, и произносить написанные другими слова. Атавизм тут совсем не проявился.
Призвание двух породивших меня существ было лишь тем обстоятельством, которое их соединило, последним поворотом божественного гончарного круга.
Я сказал, что братья Кессели попали в Консерваторию из-за своей страсти к театру, охватившей их еще в детстве, особенно младшего.
Моя мать уже была там. И прошла вступительный конкурс с некоторым блеском. Знаменитый Муне- Сюлли даже назвал ее «одержимой». В самом деле, внучка бразильской поэзии, лангедокского сумасбродства и фламандской музыки и впрямь была одержима страстью к собственной персоне и видела в трагедии лишь средство стать романтической и блистательной героиней, о чем мечтала.
Однако ее семья, считавшая себя буржуазной, хотя ничуть таковой не была, тоже косо смотрела на театральные подмостки как на занятие малопочтенное, и единственным приемлемым для нее путем была Консерватория, поскольку оттуда, как правило, попадали в «Комеди Франсез».
Детство моей матери не было счастливым. С одной стороны — отсутствие отца, с другой — материнская нелюбовь.
Чтобы избежать существования, казавшегося ей заурядным, она рано вышла замуж, за рисовальщика Роже Вильда, отнюдь не лишенного таланта. Тот был сыном швейцарца, но из-за какой-то неведомой мне драмы оказался брошенным на улицах Парижа. В десять лет его приютили в публичном доме, где он оказывал мелкие услуги и бегал за покупками для дам, которые его баловали. Там он и вырос, оттуда и поступил в академию рисования. Моя мать быстро заметила, что с ним ее надежды на прекрасное будущее вряд ли осуществятся.
Когда началась Великая война, он ушел добровольцем, чувствуя, как и каждый здоровый мужчина, что обязан это сделать.
Моя мать умерла почти в столетнем возрасте. Разбирая оставшуюся после нее груду бумаг, прежде чем предать огню большую часть, я обнаружил связку писем 1915–1916 годов, которые он отправлял ей с фронта почти каждый день.
Я вскрыл наугад некоторые из этих плаксивых и отчаянно однообразных посланий. Писавший жаловался на все: на дождь, на скуку, на мелкие недомогания. Надо остерегаться оставлять после себя ничтожные письма.
Вскоре они стали отдаляться друг от друга и после моего рождения порвали окончательно. Хотя она ездила к нему в часть раз или два, и не без трудностей.
Я виделся с первым мужем моей матери лишь раз в жизни, почти полвека спустя. Он делал с меня карандашный портрет для какого-то литературного еженедельника по случаю моего избрания в Академию. Странный тет-а-тет. Мне пришлось в течение часа позировать уже пожилому человеку, чью фамилию я носил несколько месяцев и которому поручили запечатлеть черты того, кто мог бы быть его собственным сыном. Делая вид, будто ничего не знаем, мы называли друг друга «мсье» и придерживались банальностей.
В 1987 году я узнал из газет о его смерти в девяносто три года. Согласно траурному извещению, со второй семьей ему повезло больше.
Моя мать была невысокая, худощавая, живая, очень темноволосая и пылкая — это читалось в ее глазах. Она хотела пробуждать страсти и была жадной до похвал и знаков почитания. Ей нравилось