«Тут, – не обращая внимания на игру слов там и тут, заключает Пушкин эти строки весьма преувеличенной похвалой, – есть гармония, лирическое движение, истина чувств!» (VII.287-288)
Для своего «Современника» Пушкин кратко пересказывает записки «цивилизованного американца» Джона Теннера, прожившего тридцать лет среди индейцев. Рецензент читал не английский оригинал, а его французскую версию, статью подписал The Reviewer (Обозреватель), а в авторстве признался Чаадаеву. Пушкин хвалит труд Алексиса Токвиля, у которого ознакомился с проблемами демократии в Америке. Пушкинское сочинение о Джоне Теннере разоблачает Америку в стиле, хорошо нам знакомом по установленным позже канонам агитпропа. Правда, суть критики иная.
Если бы Пушкин предвидел, что его поверхностные замечания об американском капитализме будут полтора века использоваться для разоблачения Запада, он, вероятно, писал бы осторожнее. Госпушкинистика эксплуатировала небольшую заметку с большой энергией. Во время Второй мировой войны тема была приглушена, поскольку хотелось получать бесплатно грузовики и свиную тушенку из Америки. А во время холодной войны Д.Благой восхвалял поэта за то, «с каким возмущением писал Пушкин о ханжески-лицемерной американской «демократии». В.Набоков издевался над попытками советских пушкинистов разглядеть антиамериканизм Пушкина, в частности, над Н.Бродским, который объяснял слово «боливар» в «Онегине»: дескать, шляпа боливар символизировала общественные настроения носившего ее, означая, что ее владелец симпатизирует борьбе за независимость угнетенных меньшинств в США. Набоков говорил, что с таким же успехом можно утверждать: американки носят головные платки «бабyшка» из сочувствия к СССР.
При перечитывании пушкинской заметки о Теннере выясняется, что через полвека после американской революции умнейший человек России не знал элементарных принципов американской демократии и конституции. На основе чужих мнений (Токвиля, а также тех, кто писал о Токвиле в России) Пушкин рассуждал об американской буржуазии, сетуя на «народ, не имеющий дворянства», и находил сходство демократических устоев Нового Света и лукавых нравов диких племен.
Одно из преступлений Радищева, по мнению Екатерины, состояло в том, что он хвалил Франклина. Мысли об Америке действительно волновали Радищева. Будучи помощником главы петербургской таможни, он встречал первые американские парусники, которые зашли в Петербург. Два года спустя Радищев записывает: «Американских кораблей нынешний год очень мало. Доселе здесь только один. Желательно, чтобы они ездить к нам не наскучили». Америка начинала торговать с Россией. Но не только об этом мысли Радищева. В стихах он пишет:
Славная (словутая) страна показывает, по мнению Радищева, цель (мету), которую мы все жаждем достичь. Было за что преследовать Радищева. Друг Пушкина Дельвиг тоже назвал Америку в юношеской поэме страной с несчетным богатством. Впрочем, то была расхожая тема в европейской публицистике.
Поток эмигрантов из старой Европы в Новый Свет ширился. Пушкин это, несомненно, знал, но был воспитан на политических идеях XVIII века. Подобно Вольтеру, обличал тиранов, но постичь принципы сложившейся на Западе демократии, которую поэт не наблюдал, питаясь устной, а также ущербной газетной информацией, он не успел. Его подход был великолепен: Закон и Свобода, но американская демократия далека от пушкинской концепции идеальной монархии при правовом строе и гарантии прав дворянства, то есть привилегированного класса. Вяземский назвал взгляды Пушкина «свободным консерватизмом», но это мало что объясняет. Существенно одно: интерес русского поэта к Новому Свету.
Пушкин снова обратился к текстам Роберта Саути, начал переводить «Медока» – поэму об открытии Америки в XII веке, то есть за три века до Колумба, Уэльским принцем Медоком.
Бунтарь Саути постепенно стих, пережил насмешки над собой Байрона, превратился в смиренного мистика и теолога. В кругу пушкинских приятелей он одно время стал темой для дискуссий. Делались его переводы, из которых упомянутый пушкинский не самый лучший и, возможно, потому брошенный: не написано и тридцати строк. Америка занимала Саути. Он мечтал об организации там, в условиях девственной природы, Пантисократии – свободной общины философов, художников и поэтов. Разговоры об этом звучали в петербургских гостиных и при встречах Чаадаева с Пушкиным.
Реальная жизнь поэта была далека от Пантисократии. Плетнев выговаривал Пушкину: «Ты все повторяешь: грустно, тоска, ничего не пишешь и не читаешь». – «Любезный друг, – отвечал поэт, – вот уже год, что я, кроме Евангелия, ничего не читаю». В конце жизни, судя по текстам, взаимоотношения поэта с Богом становятся более политизированными. От религии вообще, от открытости и свободы мнений он перемещается к православию, и об этом, в частности, спорит с Чаадаевым. Слова Николая Павловича, сказанные Жуковскому, лучше всего объясняют государственный подход к поэту: «Пушкина мы насилу заставили умереть христианином». В центре же полемики между Пушкиным и Чаадаевым – разное отношение писателей к совести и долгу перед родиной.
«Прекрасная вещь – любовь к отечеству, – писал Чаадаев, – но есть нечто еще более прекрасное – это любовь к истине. Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, воспитывает национальную ненависть и подчас одевает землю в траур… Не чрез родину, а чрез истину ведет путь на небо». Этот важнейший для цивилизованного мира постулат столетиями ускользает из российского понимания ценностей бытия.
Чаадаев много размышляет о причинах, выталкивающих русского писателя из России. Он говорит о диетическом содержании души в нашем отечестве, о необходимости смирения, о том, что все мы странники, что возмущение расстраивает самое наше здоровье, и даже – о вредном влиянии воздуха, которым здесь дышат. «Жалкую странность» России Чаадаев видит в том, что истины, всем известные, у нас только открываются. Русские не принадлежат ни к одному великому семейству человечества – ни к Западу, ни к Востоку. Они вне времени.
Чаадаев добровольно вернулся из-за границы, после публикации письма был объявлен сумасшедшим; запрет печататься действовал до конца его жизни, но и после смерти многие его рукописи оставались неопубликованными полтора столетия. Еще бы: он критиковал православие за то, что оно совлекло Россию с общечеловеческого пути, он осуждал патриотизм и ратовал за право индивида не соглашаться с толпой и государством.
19 октября 1836 года, в день Лицея, Пушкин пишет Чаадаеву, оспаривая его мысли, изложенные в первом «Философическом письме»: «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал» (Х.689).
Цитата эта часто приводится в доказательство пушкинского патриотизма. Но, во-первых, письмо написано с пониманием, что с ним будет знакомиться третий читатель, – с чего бы иначе заявлять в частном послании о преданности царю? Во-вторых, Пушкин говорит, что не хочет иметь другую историю своих предков, но ведь такого выбора ему и не дано. Иначе рассуждает Чаадаев: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, со склоненной головой, с запертыми устами», – это из его «Апологии сумасшедшего», написанной в то время.
Традиционно объясняют, что Пушкин не отправил Чаадаеву письмо, так как опасался причинить ему