– Ишь свирепая животина! Ведь тащит, тащит… Уродилась бы с корову – вот бы страху!
Княгиня взмолилась:
– Что же будет-то, милостивец? Разоренье нам… Не этот царь, так Алексей – кругом мы виноваты. Верно ведь? Посоветуй, батюшка!
– Кругом, кругом, – согласился Лопухин добродушно, наблюдая за осой.
Стало быть, поняла верно, Лопухин говорит, – царица наряжала юрода к нему либо, на крайний случай, к Куракину. Колодец – вот он, рядом… Юрод не сам туда прыгнул. Лопухин божится, до него письмо не дошло. Не врет, поди… Говорит, – в Преображенском приказе подозрение пало на Куракина.
– Ты вспомни, княгиня! Бориска при тебе не обмолвился? Намека не бросил?
– Нет же, ей-богу!
– И от меня сховал. И от царевича… Тебя не было дома, ты с попом своим нежилась. Так, кажись?
– Ой, грешно тебе! Тьфу!
– Ладно, я мужа с женой не поссорю. Нет у меня злобы.
А княгиня закрыла лицо ладонями – будто горит оно. Отняла, обнажила спокойную белизну. Ничуть не застыдилась. Лопухин сам бы позарился, да уж больно костлява, локоть что шило…
– А муженек твой уж точно дома сидел. С Федькой, с фаворитом своим…
Оса между тем оторвала волокно от ломтя буженины и, гудя с натугой, надсадно, улетела. Боярин проследовал за ней восхищенным взглядом.
– Авраам Федорыч, я что надумала… Деревни из моего приданого запишу на дочь. Катерине в приданое, значит… Отца разорят, так ее-то авось не тронут. Не тронут же, батюшка?
– Вона! – подивился Лопухин и выдавил смешок. – Деревни бережешь. А мужа не жаль?
– Му-уж… Ему девки голые прислуживают, немки. Без меня сладко.
– Он из всех послов набольший, твой муж, – произнес Лопухин наставительно. – Скоро андреевскую ленту выслужит, если бог позволит. Да, матушка… Позволит ли?
– Так писать деревни?
– Твое хозяйство. Спора нет, если они здесь порешили юрода… И письмо взяли… И «слово и дело» не сказали…
Лопухин бубнил нехотя, прикрыв глаза, словно разомлел от кушанья.
– Петр Алексеич поблажки не даст. Генерал ты, амбашадур или кто – не помилует. Деревни… Впрочем, не к спеху… Сколько Катерине? Мала еще, не доросла до свадьбы.
– А коли Алексей, – спохватилась Марья, недослушав – Тоже не похвалит. Слугу царицы порешили. Ой, господи!
– Тихо ты! – и Авраам притопнул. – Не суйся прежде времени! Кто порешил, тот скажет. Не нам с тобой… На дыбе заговорит, как начнут ломать. Молчи пока! Слышишь?
– Федьку окаянного на дыбу, – отозвалась княгиня и хрустнула пальцами.
– Экой порох! Плесну вот…
Навалился на стол, приподнял кувшин с квасом – узкогорлый, татарский, – покачал над столом, сердясь притворно.
– Враг в доме, Абрам Федорыч.
Будь он холоп, Губастов, – забила бы его, заперла бы в штрафной избе, заморила. Вольный он, вольный, наглая образина… Не Федька ныне, а Федор Андреевич. Вишь как! Сам дьявол надоумил супруга дать ему свободу да поставить управляющим. Обидеть не смей, прогнать не смей! Шныряет везде глазищами…
– Довольно, Федор Андреич, – бормотала княгиня, сплетая пальцы. – Нагулялся на воле…
– Право, окачу!
Лопухин замахнулся кувшином, и голос его окреп, отяжелел, ибо хруст пальцев был ему несносен.
– А с деревнями-то, батюшка… Враз настрочит князю, ирод губастый. Да не по-нашему…
– Черт их унесет, что ли, деревни! – рассердился Лопухин. – Обожди, говорю! Торопыга разбежался, да в яму… Без меня ничего не делай! Себя накажешь, поняла ты?
– Ты-то не выдашь меня?
Боярин встал.
– Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен.
Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди…
Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним – почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе.
– Прости, милостивец, – выговорила, запинаясь. – Дура я… Прости неразумные мои речи…
14
Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная пропадала в дымке, только маковки виднелись, висели гроздьями, рдели под солнцем. Век бы ехать, все равно куда…
Жара густая, парная – быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде – пустырей вокруг дома не стало, все застроено.
Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай – не угодишь ее светлости.
Давеча привязалась – молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое.
Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она – полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались.
Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, – не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом.
Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались – вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай – свора целая томится в тесной загородке, жалуется.
Вдруг нечаянность – дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака – сам не знал. Да нет, пустое – хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает.
А княгиня у себя. Без слов ясно – по виду дворового, открывшего ворота.
При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала.
Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола.
Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы – красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени.
Руки княгини – белые, длинные, тощие – двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя.
Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека.
– Ступай! – сказала. – Жена скучает, поди.
Управляющий с супругою бездетны. Она его винит – наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, – те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через доверенных людей. Попова дочь завидущая.
– Не за вора ты вышла, – отбивается Федор. – За честного воина.
– Навоевал много. Целковый на цепке – вся цена тебе, стратигу.