Прощаясь, Данилыч обещал еще раз ходатайствовать о переводе Куракина в высший градус. Противности среди генералов быть не должно.
– К тебе все расположены, кроме Долгорукова. Намедни шептал мне, что ты в Италии метреску отбил у герцога какого-то или графа. Было такое? Молодец! Хоть пять метресс отбей, кого касается? Службы не нарушил ведь… Ришпекту сие кавалеру не убавит.
Завистливый боярин, как выяснил Борис вскоре, к былям приплетал небылицы, утверждая, будто он – Куракин – взялся соединить религии и привесть православных под господство римского папы;
заключил в Венеции, без царского согласия, новый союз против турок и тем крайне прогневал султана, который непременно учинит теперь лигу с Карлом;
всем и каждому за границей совал свое имя и титул, требуя почестей, подобающих разве что суверену.
Ох, подлость! Ох, сосуд с ядом! Шпагой бы проучить лгуна… У нас не заведено. Дуэллио, да еще при Главной квартире…
Поразмыслив, Борис счел выгоднее не отвечать на поклеп, являть фигуру презрения. Клеветник зол, да бессилен. Никто не придает цены гнусным выдумкам. Уж коли Меншиков оказывает протекцию, сомневаться нечего.
Гороскоп еще в прошлом году предрекал возвышение в чине. Фортуна помедлила, но лик свой лучезарный, видимо, не отвратила.
Запись в тетради твердая, ликующая:
«Принят был приемно от всех, как министров, так и прочих, и присовокупляли словом, чтобы мне быть в тайном совете с министрами вместе, на что многократно свое намерение объявили, что хотят просить его царское величество о мне».
Ждали царя со дня на день. Падал мокрый снег, покрывал грязь, скованную ночным морозцем, набухшие от сырости соломенные крыши. Гнилая осень нагоняла сон. Борису казалось порой – война зароется в снег, завязнет в лесах, в болотах, заглохнет до вешней ростепели.
Но гистория отбоя не дала. Гром пушечный в Погаре еще не слышен, но шведы, покинув Белую Россию, двигаются к Стародубу. Театрум войны переместился на Украину.
18
Верстах в ста пятидесяти от Погара, в городишке Борзне Мазепа диктовал письмо.
«Давно бы уже я пошел в дорогу, но в своей болезни не только не могу ехать, но и на ложку сам собою повернуться не могу, разве мне служащии подняв перевернут на другую сторону…»
Оглянулся, заговорил тише, склонясь над плечом Орлика.
«Полк стрелецкий посылаю, а сам в Борзне для обережения Украины подожду, ожидая или смерти, или облегчения, которое разве молитвами архиерейскими получу».
Генеральный писарь перекрестился.
– Ой, добродию, не поминай костлявую!
– Нехай шастает сюда! – отмахнулся Мазепа. – Мабудь, ей дых зажмет.
Гетманскую ставку донимал горчайший запах дегтя и дубленой кожи – из подвала, набитого изделиями окрестных сапожников. Городишко слыл главным средоточием промысла, дом же принадлежал торговцу обувью, удравшему куда-то от надвигающихся баталий.
– А поверит Меншиков?
– Робеешь, Пилипе, – усмехнулся гетман. – Пилипе-пиита, богоданный наш пиита… Коли так, беги от Альцида своего!
Некогда Орлик отличался в Киеве ученостью и даром стихосложения. Вдохновленный успехами Мазепы в азовской кампании, сочинил похвальные вирши, избрав для полководца одно из имен Геракла, школярам малоизвестное.
На сей раз пиита не приосанился, услышав напоминание, – авторская гордость в нем остыла.
– Я и вправду лягу да зачну стонать. Попа позову соборовать. Давай попа, Пилипе!
Мазепа смеется. Орлик отвечает лишь мысленно. Царь – тот с полуслова поверит. А Меншиков, Головкин… Бездействие гетмана тревожит Главную квартиру. Верно, заподозрили неладное, оттого и зовут на генеральский совет, и безотлагательно.
– Сам подпишешь, Пилипе. За немощного…
Фигура гетмана, в проеме окна, зловеще-черная. За окном, над сырыми лугами клубился туман, скрадывал завиток реки и дорогу, пересекшую ее в двух местах. И будто в горницу льется туман. Смутно видится Орлику Войнаровский, племянник гетмана, с дорожной сумкой. Ему скакать в Главную квартиру, с обманной грамотой. А внизу, в прихожей, сидит второй гонец, шляхтич Быстрицкий.
Ему в другую сторону – к королю Карлу.
Унимая постыдную дрожь, выводит Орлик отборнейшие ришпекты шведскому величеству.
– Не зевай, сыне! – понукал гетман. – Наперво вымолвим королю, сколь нам приятно его прибытие до Украины. Потентиссимус грандиссимус… Писал ли когда королям? Нехай знает, что и мы не в берлоге медвежьей воспитаны!
Дышать Орлику тяжело – но не от смрада сапожного, застоявшегося в доме.
– Нижайше уповаем на протекцию вашего величества всему казацкому лыцарству…
Рука генерального писаря, онемевшая от боязни, пишет просьбы королю, славному, непобедимому, – содействовать в борьбе с царем, принять гетмана к себе, выслать отряд воинов навстречу, к Десне.
– Сколько войска обещаем, Пилипе? Пятнадцать… Нет, пиши – двадцать тысяч.
Мазепа прочел послание, похвалил, а подписать и тут отказался. Охая от подагрической боли, въевшейся в поясницу, объяснил Филиппу: сие не есть обращение к королю, а инструкция нарочному. Быстрицкий вызубрит и возвестит его величеству устно, бумагу же вручит в шведском штабе.
– Так надежней, Пилипе.
Для кого? Себя-то он ох как бережет! Сколько ушло тайной почты – к Дульской, к Станиславу, – и нигде ведь не сыщется подпись гетмана. Всюду его – Орлика – рука…
А тайны строжайшие – устно. Даже ему, человеку самому близкому, не доверены. Разве он, Орлик, знает доподлинно, о чем столковался гетман со Станиславом? Прознал ли, о чем шептался гетман с царевичем Алексеем в позапрошлом году, когда оба они поехали из Жолквы, с генералитета, и Мазепа завернул по дороге к Дульской, а потом нагнал наследника? Ведает ли, с каким наказом наряжены посланцы гетмана на Дон, к булавинцам?
И ведь ставит, хитрец, на две карты сразу – на шведскую и на царскую. Обратный ход не закрыт. Лежит в Киеве, у игуменьи, на случай острый, письмо Станислава…
Пройдет много лет, генеральный писарь возьмет перо, чтобы рассказать потомкам, какое смятение он испытывал, оказавшись в неволе у Мазепы, словно притороченным к седлу.
Страхи терзали генерального писаря целую неделю. Полегчало, когда вернулся Быстрицкий, довольный собой безмерно. Сам король удостоил его беседой, сказал, что к переправе выступит лично, дабы обнять союзника.
– Его величество, – докладывал шляхтич, вскидывая острую бородку, – сегодня уже на Десне. Вашей ясновельможности пора трогаться.
– Ты меня не гони, – отрезал Мазепа. – Сидит там, и ладно. Берег под ним не обвалится.
На другой день, спозаранку, бомбой влетел в гетманскую спальню Войнаровский. Мазепа растирал спину лампадным маслом. Зять не поздоровался, не снял шапку. Расстегивая полушубок, оборвал пуговицу. Мчался из Погара сломя голову. Следом едет Меншиков – навестить больного. Князь явно недоверчив. К тому же Войнаровский подслушал разговор двух офицеров-иностранцев. «Завтра этих людей закуют в кандалы», – сказал один, показывая на гетманского гонца и его спутников.
Орлик, впоследствии вспоминая тот роковой час, заметит: «Я не знаю до сих пор, точно ли слышал это Войнаровский, или Мазепа научил его так говорить, чтобы нас всех обольщать».
– Беги к кухарю, – оборвал зятя гетман. – Пускай гасит печь. Обедать некогда. Обед псам вылить… Меншиков, дьявол ему в печенку, повоет не жравши.
Увязать скатерти, занавеси, уложить посуду не успели. Канделябры со стен срывали топором, вместе с гвоздями. Орлику крепко запомнилось это бегство из Борзны, на пустой желудок, затем короткая передышка ночью в Батурине – гетманской столице.