подняла бутылку, стакан и ушла в горницу.
Веселые звуки плясовой звенели в ушах Ильи, постепенно разгоняя тяжелый, хмельной сон, становились все звонче и отчетливей, пока наконец он не понял, что это ему не снится. С трудом подняв голову, Илья сел, потер глаза, огляделся, судорожно вспоминая: где он умудрился так напиться? Он сидел на полу в сенях, все кости болели от спанья на жестких, холодных половицах. Дверь на улицу была открыта, по сеням гулял сквозняк, на пороге лежала полоса света, из чего Илья заключил, что сейчас уже утро. Со двора неслась песня. Илья вскочил на ноги и, споткнувшись на крыльце, выбежал во двор.
Во дворе плясали цыгане. Дети вертелись под ногами взрослых, притопывали старики, в кругу хлопающих в ладоши и смеющихся женщин павой плыла Стеха, у которой под глазами лежали черные круги. Доктор Иван Мефодиевич сидел у забора на покрытой ковром скамейке, обняв свой саквояж, и улыбался, глядя на молодых цыганок, которые кланялись, проходя в пляске мимо него. Илью, который стоял в дверном проеме, обеими руками держась за притолоку, заметили не сразу, и ему пришлось заорать на весь двор:
– Стеха!!!
Тут же все головы повернулись к нему, песня оборвалась, и цыгане со смехом и гвалтом бросились на крыльцо:
– А вот и папаша объявился! Что ж ты, морэ, царствие небесное проспал?!
– Стеха! – Илья растолкал всех, бросился к старой цыганке. – Ну, что? Как? Отчего меня не разбудили, злыдни?!
– Будили, а как же! – ехидно сказала Стеха. – Вшестером старались, Фенька так даже ухватом в тебя, как в медведя, тыкала – ничего! Лежал, аки дуб поверженный! Оно, конечно, водицей надо было окропить…
– А Настя?..
– Да управилась твоя Настя! Под утро Господь сподобил! Спит теперь. – Стеха вдруг улыбнулась, показав желтоватые крепкие зубы, и ткнула Илью в плечо. – Сын у тебя родился! Пляши, морэ!
Илья как стоял – так и сел. Цыгане облепили его, засмеялись, заговорили, захлопали по плечам – а он не мог сказать ни слова, и даже улыбнуться в ответ на веселые поздравления не получалось. Илья закрыл глаза, прислонился спиной к дверному косяку, вздохнул раз, другой, третий, и соленый комок, вставший в горле, слава богу, провалился. Радостные вопли цыган теперь доносились до него словно сквозь мешки с песком, и только командирский глас старой Стехи пробился отчетливо и ясно:
– Да отойдите вы от него, лешие! Все вон, кому сказано! Илья, не засыпай снова, поесть надо! Третий день не евши! Илья, не смей, говорю, спать! Встань, иди сюда, нужно хоть кусок… Илья!!! Ну, что же это, люди, за проклятье господне…
Но этого Илья уже не слышал. Потому что снова заснул, сидя на крыльце, прислонившись головой к дверному косяку и улыбаясь.
Сразу после поздней Пасхи в Москву пришли длинные теплые дни. Солнце стояло высоко в ясном небе, сушило мостовые и немощеные улочки Москвы, грело деревянные стены домиков, пятнами прыгало по траве. В переулках Грузин запестрели легкие цветные юбки, суконные чуйки, летние пальто. Вишни в палисадниках уже успели отцвести, и трава под ними была застелена, как снегом, нежными лепестками. Крупным бело-розовым цветом запенились яблони, сирень выпустила гроздья душистых лиловых соцветий, над которыми до заката вились и жужжали насекомые. Москва ждала раннего лета.
Митро вышел из дома в полдень. Сощурившись, он оглядел залитую солнцем Живодерку, пропустил громыхающую по ухабам тележку старьевщика, прикрикнул на гоняющую тряпичный мяч ребятню и не спеша пошел через улицу к домику братьев Конаковых. Там было настежь раскрыто окно, и голоса Матреши и Симки, в терцию поющих «Не смущай ты мою душу», разносились на всю Живодерку.
Женские голоса смолкли, едва Митро в сенях хлопнул дверью. К нему вышел старший из братьев, Петр, смуглый высокий парень двадцати пяти лет, с острыми чертами лица и хищной, опасной улыбкой разбойника с большой дороги, пугающей Петькиных покупателей на Конном рынке. Живодерские цыгане, впрочем, знали, что старший Конаков – самое добродушное существо на свете, и постоянно ходили к нему занимать деньги, поскольку Петька одалживал без слов и тут же об этом забывал – к великому негодованию матери и братьев.
– О, Арапо! – обрадовался он. – Заходи. Сейчас бабы самовар…
– Я к тебе по делу, – сказал было Митро, но Конаков, не слушая, увлек его за собой в горницу. Там навстречу Митро встали из-за стола младшие братья, поклонились невестки, улыбнулась Глафира Андреевна. Также Митро увидел Варьку, сидящую с краю стола с ситом в руках, которое она зашла одолжить. Поздоровавшись со всеми, Митро сел и, глядя на то, как Матрешка наливает ему чай в стакан с серебряным подстаканником, спросил у Петьки:
– Кузьма не у вас?
– Нету… – Петька поскреб затылок. Неуверенно предположил: – У мадам ты был?
– Заходил, говорят – не являлся.
– А жена что же?..
Митро только отмахнулся. Несколько минут он тяжело думал о чем-то, морща коричневый лоб. Петька озабоченно наблюдал за ним, затем осторожно спросил:
– Слыхал, морэ, что цыгане какие-то пришли? Стоят за Покровской, на второй версте.
– Не слыхал, – рассеянно отозвался Митро. – Рановато вроде пока цыганам. Варька, ваши-то, наверно, еще и не снялись… Чей табор, знаешь?
– То-то и оно, что нет. – Петька опять почесал в затылке. С его лица не сходило озадаченное выражение. – Был я там вчера, смотрел… Странные они какие-то. С виду вроде бы цыгане цыганами, шатры поставили, кибитки, лошади… Богатые, бабы золотом обвешаны – глаза слепит! Одеты по-чудному как-то… А кони, кони у них! Царские, шерстинка к шерстинке, играют! Я подошел было менять – а они человеческого языка не понимают!
– Романэс[45] не знают? – Митро пожал плечами. – Может, они и не цыгане вовсе?
– Вот и я не пойму. Их старик ко мне подошел, кланяется, говорит что-то. И по-цыгански вроде, а я через два слова на третье понимаю. Говорит мне: «Ав орде, бре…» Я его спрашиваю: «Со ракирэса?».[46] А он мне только глазами хлопает.
Варька, сидевшая со своим ситом на другом конце стола, чуть слышно рассмеялась. Митро удивленно взглянул на нее. Она, чуть смутившись, пояснила:
– Да нет, цыгане это, верно. Только не наши, а болгары.[47] Мы прошлым годом по Бессарабии болтались, их там много кочевало. Они котляре, посуду делают. Я по-ихнему немного знаю.
– Знаешь? – обрадовался Петька. – Слушай, девочка, сделай милость – идем со мной! И ты, Трофимыч, тоже, авось через Варьку хоть договоримся с ними. Я там таких четырех коньков приглядел – любо взглянуть! Они их на ярмарку пригнали, а до базарного дня неделя почти. Пойдем, Варька! Вон, Матрешку с Симкой с собой бери, ежели стесняешься!
– А успеем до ночи-то обернуться? – засомневалась Варька. – Яков Васильич велел, чтоб в ресторане сегодня непременно… Вроде ротмистр Шеловнин с друзьями от полка прибыл.
– Сто раз успеем! – заверил ее Митро, вставая. – Ну, поехали, что ли? Я извозчика возьму.
Табор стоял на взгорке, в полуверсте от дороги, возле небольшого, заросшего травой прудика. В полукруге шатров дымили угли, рядом лежали котлы и тазы. Тут же крутилась, подпрыгивая на трех ногах, хромая собачонка. Несколько мужчин стояли у крайнего шатра, дымя длинными трубками и степенно разговаривая. Женщины возились у кибиток. По полю бродили кони, среди них вертелись чумазые, полуголые дети. Они первые заметили идущие от дороги фигуры и помчались к табору, оглушительно вопя:
– Ромале, гадже авиле! Рая авиле![48]
Незнакомые цыгане, явно приняв пришедших за начальство, стремительно попрятались по шатрам: исчезла даже собачонка. Навстречу гостям вышел высокий старик в черной шляпе с широкими полями и в