делают все, что хотят. Я буду у себя в комнате — я нездорова и ничем не могу им помочь.
— Но, миссис Каупервуд, разве вы не хотели бы пригласить священника, чтоб он произнес надгробное слово? — спросил дворецкий. (Эту мысль подал доктор Джемс, и она пришлась по душе набожному Карру.)
— Ах, да, позовите кого-нибудь. Это не повредит, — сказала Эйлин; в эту минуту ей вспомнились ее родители, люди до крайности религиозные. — Но пусть на панихиде будет не слишком много народу — человек пятьдесят, не больше…
Карр тотчас сообщил Джемисону, а также сыну и дочери Каупервуда, что они могут взяться — за устройство похорон — пусть делают все так, как считают нужным. Услышав это, доктор Джемс вздохнул с облегчением и поспешил оповестить о предстоящей церемонии многочисленных знакомых и почитателей Каупервуда.
72
Многие друзья и знакомые Каупервуда заезжали в тот день и на следующее утро в его дворец на Пятой авеню, и те из них, кто попал в список Бакнера Карра, допускались к гробу, стоявшему в просторном зале второго этажа. Остальным же предлагали присутствовать при погребении, которое должно было состояться на следующий день в два часа на Гринвудском кладбище.
Тем временем сын и дочь Каупервуда навестили Эйлин и условились с нею, что они поедут все вместе в первой карете, сразу же за гробом. А все нью-йоркские газеты крупным шрифтом напечатали сообщения о безвременной, как это принято называть, кончине Фрэнка Алджернона Каупервуда, который всего полтора месяца назад вернулся в Нью-Йорк. Принимая во внимание слишком обширные связи и знакомства покойного, писали газеты, на похороны будут допущены лишь ближайшие друзья семьи, — впрочем, это не помешало толпам любопытных явиться на кладбище.
Итак, на следующий день, в двенадцать часов, погребальная процессия начала выстраиваться перед дворцом Каупервуда. Кучки зевак собирались на ближних улицах, чтобы посмотреть на это зрелище. Сразу за катафалком ехала карета, в которой сидели Эйлин, Фрэнк Каупервуд-младший и дочь Каупервуда Лилиан Темплтон. А дальше, одна за другой, цепочкой потянулись остальные кареты и, медленно проследовав по широкой улице, под нависшим свинцовым небом, въехали в ворота Гринвудского кладбища. Широкая аллея, усыпанная гравием, подымалась по отлогому холму; ее окаймляли старые ветвистые деревья, за которыми виднелись ряды надгробных плит и памятников. Подъем все продолжался; примерно через четверть мили процессия свернула вправо, а через несколько сотен шагов меж высоких деревьев показался склеп — суровый и величественный.
Он стоял в полном уединении — вокруг ближе чем на тридцать футов не было ни единого памятника, — серое, строгое сооружение, северное подобие древнегреческого храма. Четыре изящных колонны, по стилю близкие к ионическим, образовали портик; они поддерживали фронтон — правильный треугольник, совершенно гладкий: ни креста, ни каких-либо украшений. Над дверьми, ведущими в склеп, — имя, выведенное крупными, четкими прямоугольными буквами:
Когда из окна кареты Эйлин неожиданно увидела перед собою склеп, она в последний раз оценила умение мужа внушать почтение окружающим. И тотчас она закрыла глаза, чтобы не видеть этой гробницы, и попыталась представить себе Каупервуда таким, каким она хорошо запомнила его, когда он стоял перед ней, полный жизни, уверенный в себе. Ее карета остановилась, ожидая, чтобы катафалк поравнялся с дверью склепа; затем тяжелый бронзовый гроб внесли по ступеням и поставили среди цветов, перед кафедрой священника. Провожающие вышли из карет и проследовали на площадку перед склепом, — там был натянут широкий полотняный тент и приготовлены скамьи и стулья.
В одной из карет, рядом с доктором Джемсом, молча сидела Беренис, устремив неподвижный взгляд на склеп, который должен был навсегда сокрыть от нее любимого. Слез не было: она не плачет и не будет плакать. Да и что толку протестовать, спорить с лавиной, которая унесла из ее жизни все самое дорогое? Во всяком случае так думала Беренис. Она опять и опять повторяла про себя одно единственное слово: «Терпи! Терпи! Терпи!»
Когда все друзья и родственники уселись, священник епископальной церкви преподобный Хейворд Креншоу занял свое место на кафедре; выждав несколько минут, пока не стало совсем тихо, он торжественным голосом произнес надгробное слово.
Носильщики подняли гроб, внесли его в склеп и опустили в саркофаг; священник преклонил колени и начал молиться. Эйлин отказалась войти в склеп, а потому и все остались снаружи. Вскоре священник вышел, и бронзовые двери затворились, — церемония похорон Фрэнка Алджернона Каупервуда была окончена.
Священник подошел к Эйлин, чтобы сказать несколько слов утешения; друзья и родственники начали разъезжаться, и вскоре все вокруг опустело. Только доктор Джемс и Беренис задержались в тени развесистой березы, — Беренис не хотелось уходить вместе со всеми; постояв еще немного, они медленно стали спускаться по извилистой тропинке. Пройдя около сотни шагов, Беренис оглянулась, чтобы еще раз посмотреть на место последнего упокоения своего возлюбленного, — склеп стоял высокий, надменный в своей безвестности: выгравированное на нем имя отсюда уже не было видно. Он был высокий и надменный — и все же такой незначительный по сравнению с огромными вязами, простершими над ним свои ветви.
73
После болезни и смерти Каупервуда на душе у Беренис было так смутно и тяжело, что она решила перебраться в свой особняк на Парк авеню, который стоял под замком все время, пока она жила в Англии. Теперь, когда ее будущее так неопределенно, этот дом будет ей убежищем — она хотя бы на время укроется здесь от докучных репортеров. Доктор Джемс одобрил ее решение, — ведь и ему будет легче отвечать, что она уехала куда-то, а куда — он в точности не знает. И хитрость эта отлично удалась: он несколько раз заявил, что ему известно не больше, чем сообщалось в газетах, и к нему перестали приставать с расспросами.
Однако время от времени в печати снова вспоминали об исчезновении Беренис, высказывались и догадки о том, где она теперь. Может быть, вернулась в Лондон? Или опять на виллу — в Прайорс-Ков? Лондонские газеты попробовали выяснить это, но безрезультатно: разыскали в Прайорс-Кове мать Беренис, но она заявила, что не знакома с планами дочери и репортерам придется подождать, пока она сама не будет лучше осведомлена. Ответ этот был подсказан телеграммой от Беренис, которая просила мать пока никому ничего не сообщать о ней.
Беренис не без удовольствия думала о том, что сумела перехитрить репортеров, но жилось ей очень одиноко, и почти все вечера она проводила у себя дома за чтением. Однажды в нью-йоркской воскресной газете она увидела целый очерк, посвященный ей и ее отношениям с Каупервудом, и это страшно возмутило ее. Хотя автор и называл ее просто подопечной Каупервуда, весь тон статьи был таков, чтобы у читателя создалось впечатление, что Беренис — ловкая авантюристка; она пользовалась своей красотой, чтобы возможно лучше обеспечить себя и получить доступ к светским развлечениям, — подобное истолкование ее чувств и поступков больно задело и раздосадовало Беренис. Это казалось ей обидным и несправедливым. С тех пор как она себя помнила, ее всегда влекла только красота — желание узнать и испытать все прекрасное, что дает жизнь. Но как бы то ни было, могут появиться и еще такие статейки, больше того — их могут перепечатать в других газетах, не только в Америке, но и за границей. Ее явно хотят превратить в